Мгновения

Мгновения

Инесса ГанкинаИнесса Ганкина о себе:

Родилась и живу в Минске, преподавала в гимназии историю культуры, обществоведение, психологию,  историю религии и риторику, по образованию психолог и культуролог.

Люблю фотографировать и путешествовать, цветы и музеи, людей и природу. Одним словом, могу охарактеризовать свое отношение к жизни как философско-эстетическое.

Стихи пишу с подросткового возраста, но более-менее серьезные тексты стали появляться лет в двадцать пять.

Попыток печататься в годы застоя не делала в силу их заведомой обреченности.

Автор двух поэтических сборников (коллективный сборник «Стихи» (Галина Андрейченко, Инесса Ганкина, Григорий Марговский, Минск: Скарына, 1993;   Инесса Ганкина «У века на закорках», Рига: ОДО «Лайма», 2005), многочисленных публикаций в журналах Республики Беларусь («Немига литературная», «Мишпоха»), а также русскоязычных журналах США («Побережье», Альманах поэзии).

Член Союза белорусских писателей с 2007 года.

 

МГНОВЕНИЯ

Часть 2. Звенья цепи

Вступление

Говорят, что книги вынашиваются как дети. Счастливое детство – это родительская любовь. Текст тоже плод любви. Любви автора к своим героям, истории, неторопливым или запыхавшимся предложениям и абзацам, словам и паузам.

 Такие книги читаются медленно и тают на языке как вкусная конфета, тают, оставляя вкус эпитетов и метафор, сравнений и образов – одним словом, горько-сладкий вкус культуры.

Такой же вкус оставляют в памяти путешествия в далёкие или близкие города и страны. Возвращаясь, я чувствую, как замыкается ещё одно цветное кольцо. Родной город, улица, знакомые запахи и свет настольной лампы. Недавнее прошлое герметично замкнуло двери «сегодня», оставив на память фотографии, путевые наброски, несколько стихотворений, и повседневность начинается с той точки, на которой прервалась месяц, неделю или два дня назад.

Недавно я задумалась, а сколько  таких колец осталось в моей памяти? Оказалось, не так уж мало: двадцать одна страна, три континента –  Европа, Азия, Америка, такие разные по цвету, наполненные запахами и вкусами, мягкие и шершавые, колючие и гладкие они спрятались в разных уголках памяти, образуя единую цепь.

Сегодня я аккуратно потяну за любое звено и вытащу её на свет:  рассматривайте, щупайте – не золото и серебро, а туго сплетенные нити культуры образуют каждый элемент этой цепи.

Я беру штопор и откупориваю бутылку «вчера», из неё появляется джинн, бормочущий непонятные слова.

Так вытягивается первая нить – нить языка.

 

Язык

Так красиво начинался этот текст год тому назад, но сегодня, находясь на берегу Комсомольского озера в Минске, хочется поговорить об элементарном – повседневном общении в родной стране. Прыгающая невдалеке от пляжного зонтика современная белорусская молодежь щедро украшает каждый удачный и неудачный удар по волейбольному мячу соответствующей лексикой. Каждое поколение  вспоминает молодость как что-то далекое и прекрасное, используя надоевшую фразу «вот мы в вашем возрасте…», но я,  не страдая подобной аберрацией зрения, при этом твердо уверена, что не висело в воздухе такое количество словесной агрессии во времена нашего детства и юности. Я где-то читала, что в народной деревенской славянской культуре брань, воспринимавшаяся как особый мужской язык, связанный с далеким языческим прошлым, не звучал в присутствии женщин и детей…

Неделю назад на Браславских озерах, белорусский поляк – пан Владислав знакомил меня со своими представлениями о культуре языкового общения: «Голодным буду сидеть, но выгоню из своей агроусадьбы городскую шпану, которая нецензурно ругается в присутствии женщин и детей…» И верилось, что выгонит…

Однако, «любимая» молодежь после моего недовольного монолога отползла на определенное расстояние, и можно опять вернуться к  звучащим в моей памяти говорам и звукам.

Мое первое столкновение с разнообразными картинами мира (а любой язык отражает способ мышления и образ мира соответствующего народа) произошло в раннем  детстве. Взрослые говорили на двух языках, и я свободно поплыла в этих цветных звуковых волнах: первой и основной была мощная русская стихия, звучащая свободным и мелодичным слогом пушкинских сказок, называющая и обозначающая все предметы и явления постоянно расширяющегося детского мира. Только в двадцать пять лет от своих петербургских друзей я с большим удивлением узнала, что нет в русском языке такой ягоды – «парэчкі», а есть красная и черная смородина. Этот яркий пример говорит о подводном белорусском течении в нашей русскоязычной семье. Вторая стихия звучала со старых заезженных пластинок и называлась идишем. Ее доставали из глубин своей памяти взрослые, особенно охотно, когда собирались на литовском курорте Друскининкае, который называли по-русски Друзгениками, и там эта птичья стая чудом уцелевших после Холокоста людей пыталась обрести устойчивость в звуках родной «маме лошн»… Дома на идиш переходили для обсуждения тем, не предназначенных для детских ушей, но достаточно быстро выяснилось, что ребенок освоил ограниченную лексику домашнего идиша самостоятельно и на слух, тем самым  ставши объектом законной гордости на ежегодных слетах в Прибалтике. В пятом классе уже вполне осознанно я попыталась почитать Шолом Алейхема в подлиннике, естественно, не продвинулась в этом далеко, на практике освоив существенную разницу между повседневной и литературной языковой картиной мира. Но все же в глубине моей памяти отдельными островами живут еврейские пословицы, которые украшали яркую речь моей тети, иногда всплывая наверх в виде всегда неточного перевода. А еще судьба подарила мне общение с уникальным человеком – Гиршем Релесом, еврейским поэтом еще довоенного поколения, помнящим «золотое время белорусского идиша», когда он был одним из четырех государственных языков Советской Белоруссии. Именно в его двухкомнатной квартире, заполненной рукописями и книгами, можно было услышать  с детства знакомую маме лошн. Говорят, осколки Атлантиды пристали к чужим американским берегам, где звучит язык сожженного и расстрелянного народа. Возможно, но здесь – в  черте еврейской оседлости, в бывших местечках остались только непонятные надписи на полуразрушенных зданиях.

 

Изображение вывески в Минске

 

Герб БССР

Третьей языковой стихией моего детства стал польский. Он пришел через толстую книжку с яркими картинками и непонятными буквами. Отец с наслаждением переводил на русский с детства знакомые слова, порой вставляя в свою  речь польские выражения. «Цурочка», часто слышала я от него уменьшительно-ласкательное русифицированное от польского «дочь». На пластинках  польская речь звучала заманчиво запрещенной заграницей, она же проскальзывала в говоре соседки тети Ванды, с которой меня время от времени оставляли в детстве. Неведомым и потому притягательным пространством стала она в деревне Купа на берегу озера Нарочь, где к хозяйке следовало непременно обращаться «пани Марыля», а в воскресенье  почти все местное население отправлялось в соседнюю деревню «да касцёлу». Так текла и бурлила в 60-е и 70-е годы ХХ века в Западной Белоруссии   дзекающая и цекающая, свистящая и шипящая достаточно полноводная польско-белорусская языковая река. Кстати, последняя, белорусская, ее составляющая оказалась совсем нетрудной для понимания, и со школьных советских времен стало абсолютно естественно читать книги белорусских авторов в подлиннике, а не в русских переводах. С началом перестройки у меня появились замечательные друзья, говорящие на родном для себя белорусском языке, что вызывает мое безусловное уважение. Сохранивший общеславянскую лексику белорусский является, кроме всего прочего, надежным языковым мостом к  разнообразным островам славянского моря.  Житель Москвы и Петербурга почти не услышит знакомых слов ни в Киеве, ни в Варшаве,  ни в Софии. То ли дело мы – жители одного из культурных перекрестков Европы.   К сожалению, мой преподавательский  двадцатилетний опыт позволяет с горечью отметить, что для определенной части белорусских школьников (очень часто это второе поколение городских жителей, бабушки которых живут в деревнях) родной (действительно родной исходя из семейной истории) язык становится никому не нужной обузой, лишней тратой времени и т.п. Это сугубо утилитарное восприятие языка, как, впрочем, и многих других явлений культуры, вызывает чувство печали и недоумения.  

Прошел еще один год жизни со своими радостями и тревогами, буднями и праздниками, наступила пора подведения итогов: дерево за моим окном приобрело солнечный цвет, произнесены благословения на Рош га Шану – еврейский Новый год и в «дни трепета», когда каждый иудей должен дать отчет о прожитом годе, дабы быть прощенным Всевышним и записанным в Книгу жизни. Я еще раз и уже окончательно приступаю к перебиранию разноцветных звеньев воспоминаний. Свободная интеллектуалка – белорусская пенсионерка в первый день нового года продолжает свои размышления о языке.

Самым логичным сегодня будет поговорить об идише и иврите. Пару недель назад от блестящего лектора я узнала, что идиш – один из самых лексически богатых языков нашей планеты. «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Брели мои предки по бескрайним равнинам Европы, то привечаемые, то изгоняемые очередным христианским правителем.  Невеликое наследство уносили они в своих котомках странников:  ключ от дома в Испании, дабы передавать его из поколения в поколение, как делают евреи-сефарды (кстати, не прошло и 400 лет, а современное испанское правительство готово предоставить испанское гражданство евреям-сефардам, знающим ладино и имеющим испанские корни, в знак исправления исторической ошибки, совершенной в XVI веке христианскими монархами), пригоршню монет да культурное наследие долгих странствий – еврейские языки диаспоры. Одним из  них стал идиш, выросший на культурном субстрате средневерхненемецкого диалекта немецкого, но впитавший, как полноводная река, ивритские и славянские ручейки и реки.  В нем существует богатая лексика, множество обиходных понятий обозначаются словами, имеющими немецкое, русское или ивритское происхождение. Все это  языковое разнообразие включено в огромные словари языка идиш, языка, основные носители которого лежат в расстрельных ямах по всей территории Европы. Чем старше я становлюсь, тем острее боль  о жертвах Холокоста в моей душе. Я родилась после войны, но мой отец –единственный уцелевший из большой семьи польских евреев. Восемь анкет на незнакомых мне людей, кровных родственников, я недавно заполнила для музея Яд ва Шем, говорят, тем самым похоронила их в Иерусалиме. Может быть, но я бы предпочла видеть их обычные могилы на польских или белорусских кладбищах…  Но вернемся к языку идиш, именно на нем писал Шолом Алейхем, говорил со сцены Михоэлс, с ним на губах умирало большинство жертв Холокоста. Богатейшая культура утонула, как Атлантида, но третье поколение израильтян заинтересовалось языком бабушек и дедушек, в Вильнюсе, Кракове и Минске открылись кружки по изучению идиша, и, возможно, он переживет свое второе рождение.

Мое отношение к идишу нашло выражение в нескольких поэтических текстах разных лет. Это тоже звенья цепи, только сотканные из таинственной поэтической ткани. В них намеренно вставлены слова на идише, которые беспомощно барахтаются на дне колодца моей памяти.

История  – это гвоздь, на который я вешаю свою шляпу

А. Дюма

* * *

Челюсть вывихнута

от удара времени,

кладбище беременно

вечностью, камни

теряют буквы, форма

становится корнем зуба,

больного беспамятством. Боже,

трава помнит больше,

чем люди. Гвоздь заржавел,

а шляпа все падает

в яму. “Ребе,

как там на небе?”

Камни врастают

в землю, как дерево.

Здесь не читают

справа налево.

Горше полыни

молоко памяти.

“Козленок, где твоя мать?”

Август 2012,

Деревня Городок, Минск

Браславские отражения

1

Ветер сдувает небо, в котором

 озеро ищет свое подобие.

Серо-голубое пространство

располагает к раздумьям о…

Небытие песка скоро

покроется снегом.

Серые «посцілкі» –

фон для Адама и Евы,

райский сад малеванки

расцветает под северным небом

Родины. Здесь холод

пронизывает даже летом,

но глоток голубого света

обещает когда-нибудь завтра тепло.  

21.07.2013

Браслав, Музей традиционной культуры

2

Дорога к озеру поросла цветами,

тропа предупреждает: «Осторожно!».

Прошлое кричит нестерпимо

белым на черном камне,

квадратичным шрифтом. Можно

забыть речь и лица,

но яма, украшенная цветами,

тревожит случайно выжившего.

И он ставит камень-напоминание

от себя лично.

Четыре тысячи  каплею в океане,

у этих есть место, куда

можно положить камень,

им еще повезло…

 

Ветреница размножается летом,

у нее есть кое-какие планы

на этой земле,

но «плачет Рахиль по детям своим…»,

детям, которых нет.

Через семьдесят лет

белорусский край –

«юден фрай», «юден фрай»…

22.07.2013

Памятник жертвам Холокоста, Браслав

***                             

Единственный член Союза белорусских

писателей Григорий Релес,

всю жизнь писавший на идише,

просил своих гостей:

«Друзья, а теперь давайте поговорим

немножко на идише»

Из воспоминаний

Я сбиваюсь со счета,

суббота –

не время для плача.

Нет следов

на камнях,

и грошовая сдача,

заменила наследство.

Горят мои детские книжки,

говорите аф идиш…

Как пес-полукровка

я не помню родни.

Костью в горле застряли

слова, и неловко

царапают память они.

«Маме лошн» не знает меня,

но,  в наследство вступая,

шевелю непослушно губами:

«Прости и прими…»

13.05.2010

В последнем стихотворении образ горящих книжек не исторически-литературный штамп, а реальная семейная история. Когда в достопамятно-позорном году везде искали врачей-убийц, в маленькую комнатку коммунальной квартиры моей тети явилась соседка и начала бдительно изучать содержимое книжных полок. После ее ухода насмерть перепуганная тетя собрала и сожгла в печке все немногие книжки на идише, которые семья приобрела, отказывая себе в еде, в послевоенном Минске. Ведь напиши гостья донос, что было в те времена обычным делом, – и книги, официально изданные в советском издательстве пару лет тому назад, стали бы прекрасными вещественными доказательствами в деле «агента всех разведок», тетиного мужа – скромного бухгалтера и фронтовика, прошедшего Сталинград и Курск и тяжело контуженного в Венгрии. Ведь только что были расстреляны известные советские писатели, члены антифашистского комитета. В то же «прекрасное» время отправили на длительный срок в лагеря человека, который  на собранные еврейскими жителями Минска деньги поставил, получив официальное разрешение  от партийных властей, скромный памятник жертвам Минского гетто. Сейчас на месте массового уничтожения создан  мемориальный комплекс с аллеей Праведников, со списком официальных спонсоров. Сюда приводят на экскурсии туристские группы, здесь проходят траурные мероприятия, но я всегда смотрю на маленький скромный памятник, но котором надпись рассказывает не о безликих «советских мирных жителях», а о моих погибших соплеменниках. Это их случайно выжившие родственники, да и просто оказавшиеся в послевоенном Минске евреи – голодные, раздетые, живущие в бараках и коммуналках, экономя на куске хлеба для тощих послевоенных детей, собрали деньги и установили этот памятник погибшим. Еще раз хочется подчеркнуть, что такая надпись, да еще и на непонятном языке   – большая редкость на советских памятниках жертвам Холокоста  (на индивидуальном памятнике на городском кладбище можно было сделать традиционную надпись на иврите об умершем, а на местах массовых захоронений – ни-ни).

Вот, наконец, и добралась я до языка иврит. Того самого, на котором говорил с Моисеем Всевышний. Этот священный язык Торы, много веков живущий  в синагогах да в еврейских религиозных школах, приобрел современное звучание, неимоверно расширил свой лексический запас и стал официальным языком Государства Израиль. Кстати, основу этому процессу положил выходец из черты оседлости Элиэзер Бен-Иехуда. Он, невзирая на плач детей и сопротивление жены, заставил свою семью говорить дома на иврите в 20-е годы прошлого века, когда о еврейском государстве в Палестине можно было только мечтать. Представляете,  с каким пиететом начала я в 90-е годы на собственные деньги брать частные уроки иврита. И… потерпела полное фиаско. Ходят всякие мифы относительно генетической предрасположенности любого еврея к языку Торы, но нисколько не помогли мне поколения раввинов, отмеченные в нашем семейном генеалогическом древе. Когда-то в юности я попыталась сформулировать свое отношение к языку, Родине и другим базовым ценностям. Прошло три десятилетия, расширилось и углубилось мое понимание себя и мира, но есть, видимо, какой-то стержень личности, он держит ее в этом мире, и если ломается стержень, то и личность становится другой, воспринимая  себя прежнего как чужого человека. Мне не хотелось бы проводить над собой подобную вивисекцию.

Хоть мне креститься вовсе ни к чему,

и ни к чему поклоны бить земные,

но близки сердцу, вопреки уму,

твои кресты печальные, Россия.

 

Суровый Яхве, храм разрушен твой,

как далека Сионская пустыня,

а эти купола над головой,

и неба северного свет над ними.

 

Прости меня, неведомый Сион,

и тени предков, шепчущие строго

на языке, увы, мне не родном,

библейское:  «Нет Бога, кроме Бога».  

 

Написанный лет тридцать тому назад текст отражает мою нежность к культуре и природе родной страны (России или Беларуси – в данном случае несущественно). Мои многочисленные путешествия тем и прекрасны, что всегда заканчиваются на улицах родного города, т.е. Минска.

Однако вернемся к израильским впечатлениям. Уже два раза довелось мне бродить  по улицам древних  городов, вслушиваться в гортанную ивритскую речь, всматриваться в квадратичный шрифт надписей и, с трудом вспоминая отдельные буквы, находить нужный мне автобус на «тахана меркази» (автобусной станции) в Иерусалиме. Кстати, еще один миф об Израиле гласит, что каждый первый там говорит по-английски, а каждый второй – по-русски. Брели мы как-то с мужем по длинным и жарким улицам Тель-Авива, разыскивая очередной музей, вооруженные туристской картой, останавливали чуть ли не каждого прохожего с мольбой о помощи,  но дальше моего «слиха» (извините) дело не шло. Потом я  стала с трудом разбирать названия улиц, которые в этом городе обозначены только на иврите и арабском, и сличать с картой. Так через пень-колоду и удалось сориентироваться в  пространстве. (Прошел еще год со времени написания этого текста, и ценой определенных усилий мне удалось научиться разбирать несложные ивритские тексты. Следует отметить, что таких как я, изучающих язык как культурный феномен, среди студентов минского ульпана не наберется и десятка, у всех остальных сугубо практическая цель – язык как необходимое условие успешной алии в Израиль.)

Вообще, отношение израильтян к своему языку и культурному наследию уникально: в Музее Израиля в Иерусалиме  стоит очаровательный памятник букве,  межгалактической тарелкой упало в центре Святого города белое здание – Храма Книги, в котором хранятся  Кумранские находки – свитки Мертвого моря. Случайно обнаруженные в 1947 году в пещерах Иудейской пустыни рукописи (приблизительная датировка основного массива документов: –  )   содержат  библейские тексты (около 29 % от общего количества рукописей), и псевдоэпиграфы, а также литературу кумранской общины. Бережно расправленные на огромном круглом стенде,   они являют собой уникальное свидетельство библейской эпохи. Плывущая мимо них толпа наших современников пройдет свой жизненный путь и растворится в десятилетиях очередного века, а свитки будут все так же таинственно сиять в полутемном зале музея, поражая воображение следующих поколений.   Древние свитки в Храме Книги

Моему поколению, родившемуся и сформировавшемуся в докомпьютерную эру,  близка тема книжной культуры. С нежностью вспоминаю музей Матенадаран в Ереване – научно-исследовательский центр при правительстве , являющийся одним из крупнейших хранилищ рукописей в мире и, конечно, крупнейшим в мире хранилищем древнеармянских рукописей. В прекрасном, похожем на храм здании можно увидеть вязь армянского алфавита – плод творчества Месропа Маштоца (ок. 361–440) в рукописях, датируемых н.э. Переходя от стенда к стенду, можно воочию увидеть  тонкую нить книжной культуры, протянувшуюся через столетия и войны, чужеземные нашествия и разграбление монастырей. Уникальная коллекция рукописей хранилась до революции в Эчмиадзинском монастыре, затем была национализирована, перевезена в Ереван и существенно дополнена за десятилетия работы института.

Музей Матенадаран в Ереване

Мое двадцатидневное путешествие по тогда еще советской Армении (начало 80-х годов ХХ века) принесло много удивительных впечатлений, воспоминания о которых прочно улеглись в глубине моей памяти.  Пожалуй, базовым  стало сочувствие, связанное с массовыми убийствами 1915 года (памятник жертвам геноцида в Ереване – один из самых удачных мемориальных решений, посвященных такой сложной теме.)

Вообще,  тяжелый и непробиваемый “железный занавес”, висящий все годы застоя на границах СССР и не позволяющий увидеть воочию мировые туристские Мекки (Рим, Париж, и т.п.), стимулировал любознательных и активных, относительно здоровых и не боящихся бытовых трудностей граждан СССР активно познавать общую страну. Самолеты и поезда, автобусы и туристские тропы – все эти варианты передвижения были относительно недороги, достаточно безопасны, а следовательно – доступны.

Но вернемся к языку, не забывая при этом, что в пушкинском “Пророке” “язык” означает “народ”.  Грузия и Армения – на сегодняшний день отдельные страны – и во времена Союза Советских… являли собой мир отдельный, особенный и потому необыкновенно притягательный. Горбоносые красавицы с томными глазами,  женщины постарше в черных одеждах и таинственные надписи – крючочки и палочки, сплетающиеся в прекрасные узоры на вывесках и зданиях, резные кресты – хачкары возле немыслимо древних армянских храмов – таков был облик этих мест в середине 80-х годов  ХХ века. 

Пестрая уличная толпа текла под ярким сентябрьским солнцем 1986 года, пила ароматный кофе и чай, бурлила в водоворотах базара и гортанно шумела как горная река, бегущая среди камней по ущелью. Грузинские и армянские надписи, на взгляд дилетанта, носят разный характер  (более строгий и геометрический у армян и волшебно вьющийся (как шрифты эпохи модерна) – у грузин.

Письменность грузинская

Армянский алфавит

Читаются тексты слева направо, но, размещенные в качестве декора и источника информации на памятниках архитектуры и  творениях современного дизайна, спускаются вьющимися гирляндами сверху вниз либо заключают прохожего в арку смысла – входа.  

 Большой цикл стихотворений, посвященных Грузии и Армении, был написан прямо там после экскурсий и при определенном литературном несовершенстве обладает качествами документа.

 

 

* **

Грузинской вязи цепки корни,

и, извиваясь как лоза,

Куры, Арагвы и Риони

она вместила голоса.

 

Ей черепицей красной быть,

в ней говор старого Тифлиса.

Резьба балкона и карниза

ее закрученная нить.

 

Чуть пахнет молодым вином,

она врастает в землю эту

на  камне строчкою поэта,

на храме тонким ободком.

 

Мармашенский монастырь

Здесь, в этом мире, непривычном нам,

где камни лишь да заросли колючек,

а краски ярки, яростны и жгучи,

из века давнего вдруг проступает храм.

 

Здесь время затерялось средь камней.

Часовни темной теплая стена,

В тени ее, как память давних дней,

надгробий полустерты письмена.

 

Потрогай камень, пробуди от сна

круговращенье свадеб и смертей.

В стариной арке неба глубина

и шествие тиранов да царей.

 

Эпохи, даты, судьбы, имена.

И так страны история длинна,

что в вечности теряется она.         

 

* * *

 

Бьют барабаны, солнце жжет.

И, камень громоздя на камень,

еще вчера, казалось, Бог

здесь землю создавал руками.

 

Она проснулась, вся дрожа

после небесного удара.

Пусть так черны ее провалы,

но к небу тянется душа.

 

До глубины обожжена

последним страстным поцелуем,

но все ж, страдая и ликуя,

безмерно счастлива она.

 

* * *

Памяти библиотек армянских храмов

Лишь груда пепла стыла на полу,

надменный воин, вороша золу,

смеялся над седыми стариками,

перебиравшими листы в углу –

обрывки с обгоревшими краями.

 

А в это время солнце и луна

на плитах каменных чертили письмена.

В них виден отблеск давнего пожара,

здесь душит гарь, душа обожжена,

и символ вечности в резьбе хачкара.

 

* * *

Памяти Минаса Аветисяна

О, зеркало автопортрета,

где дважды преломленный взгляд,

когда глаза в глаза глядят

создатель и творенье. Это

предчувствия холодный шквал

ложится отсветом и тенью.

Судьбы непрочные ступени,

как близок вечности провал.

Глаза библейского пророка,

в них все давно предрешено –

и гибель ранняя до срока,

и славы горькое вино.

 

***

Скала и сумрачные своды,

пробивший путь себе поток,

хачкара каменный цветок –

вот символы судьбы народа.

 

Но, в детских зародясь глазах,

из камня прорастает к небу,

и дарит новые побеги,

казалось, мертвая лоза.

 

Продолжая путешествие по одной шестой части земного шара (таковы были размеры СССР, было где разгуляться странствующим  по городам и весям соотечественникам), невозможно не вспомнить о мире Средней Азии. Он, этот мир, являл собой еще более загадочное пространство, чем республики Закавказья. Последние, многократно воспетые русскими классиками, представляли собой странную смесь Востока и Запада. А там дальше, за плоским пустынными ландшафтами Казахстана (так выглядела эта страна из окон пассажирского поезда), скрывались запахи и краски Востока. Понимание этой существенной разницы пришло ко мне не сразу.  Очень мешала кириллица (торчащая, как гнилой зуб, во рту черноволосой красавицы.) Выходите из московского поезда и сразу попадаете в дурацкую ситуацию: чужая, не имеющая никакой привязки к славянским языкам речь и с детства знакомые буквы. Оказалось, все просто: до   узбекский язык использовал , с  по 1940 год. в  для узбекского языка использовалась письменность на основе , а  с  по 1992 год  применялась . В  узбекский язык в Узбекистане был вновь переведен на латиницу. (Кстати, в Киргизии и Таджикистане для узбекского языка используется алфавит на основе кириллицы, а в Афганистане – на основе арабского письма.) Вообще, формирование современного узбекского языка связано  с многовековой культурной историей региона, где столкнулись персидские и тюркские влияния. В этом плавильном котле и сформировался староузбекский язык, на котором в XV веке создавал свои поэтические тексты основоположник узбекской классической литературы  (1441–1501). Благодаря  его усилиям староузбекский стал единым и развитым литературным языком, нормы и традиции которого сохранились до конца XIX в. До начала века двадцатого на территории  и  литературными языками были персидский и  (староузбекский). Вся эта языковая история интересна с точки зрения «культурной отсталости» Средней Азии, которая просто не могла выжить без культуртрегерства  северного соседа, приправленного «освободительными» походами генерала Скобелева до революции и репрессиями сталинской эпохи.) Абсурдная новоязовская чехарда, дополненная орфографическими нововведениями и плясками вокруг кириллицы и латиницы, вряд ли могла  разрушить традиции многовековой культуры, но позволяла рассказывать о культурной отсталости региона. Невзирая на все  советские глупости, на портреты Леонида Ильича Брежнева, похожего на среднеазиатского партийного руководителя среднего звена (внешность советских лидеров на портретах и воплощенная в скульптурах менялась достаточно существенно, порой почти карикатурно, приобретая черты местного населения, что напоминает  многовековые традиции христианства: апостолов,  похожих то на немецких бюргеров, то на белорусских крестьян, или Богородицу с младенцем Иисусом радикально черного цвета, дабы  соответствовать идеалу красоты прихожан),   ощущение далекого и таинственного Востока можно было уловить в горячем воздухе среднеазиатского города даже во времена Советского Союза. Какой прекрасный памятник стоял в центре Самарканда, где в спокойном достоинстве вели неспешный разговор классики восточной литературы. Их обожженные южным солнцем морщинистые лица, поджарые фигуры  и устремленные в никуда глаза… Они были бессмертны и таинственны, как старики в городских чайханах. Казалось, те и другие видят  скачущие к воротам города отряды многочисленных завоевателей, а стрелки часов навсегда застыли на цифре «вечность». Вообще, наше понимание Ближнего и Среднего Востока и Центральной Азии, ограниченное несколькими именами и многочисленными штампами, навеянными печальными реалиями современной политической жизни, имеет мало общего с  вкладом тюркской, арабской и ирано-таджикской культур в общую сокровищницу человечества. Голова кружится от цифры 2760 лет, а именно столько исполнилось в 2015 году Самарканду. Городу, где творил Омар Хайям (1048–1122) – всемирно известный классик персидско-таджикской поэзии, математик, астроном, поэт и философ. Его короткие поэтические высказывания полны мудрости и свободы: ценности, не потерявшие своей актуальности и в современном мире. В XV веке сорок лет Самаркандом правил великий астроном и мыслитель Улугбек, в построенной им обсерватории в результате тридцатилетнего цикла наблюдений была составлена самая точная карта звездного неба с координатами и описаниями более тысячи звезд и планет, видимых невооруженным глазом. Более двух веков потребовалось европейцам, чтобы добиться сравнимой с самаркандскими наблюдениями точности. В предисловии к «Звездной книге» Улугбек написал: «Религии рассеиваются, как туман. Царства разрушаются. Но труды ученых остаются на вечные времена…». Язык творчества, язык познания, язык культуры, как всегда вступает в жесткое противоборство с языком ненависти и невежества. Обвиненный в ереси и военных неудачах Улугбек был отстранен от власти и убит сторонниками собственного сына во время хаджа в Мекку. Но через год справедливость восторжествовала (как издевательски звучит эта фраза) и тело Улугбека было торжественно перезахоронено в родовой усыпальнице Тимуридов – Гур-Эмире. Не стоит самообольщаться, обычный советский турист 70-80-х годов прошлого века (а я не слишком отличалась от общей массы) не был в состоянии по достоинству оценить уникальный культурный пласт тысячелетней культуры. Глаз цеплялся за чужое, воспринимая его как чуждое. Однако, совершив над собой усилие, в свой второй приезд в этот регион я услышала тишину чайханы, где даже дети знают, что не стоит шуметь, когда рядом сидят старики, вдохнула острый запах восточного базара и чуть не заблудилась среди мавзолеев старого кладбища Шахи-Зинда. 

 

                   Гур Эмир       

Шах-и-Зинда

Илюстрация к поэмам Алишера Навои 

Рубаи Омара Хайяма на фарси

 

 Написанный в этот второй приезд стихотворный текст отражает общее восприятие кровавой истории региона, которая на самом деле не более и не менее кровавая, чем история любой европейской страны.

 

 

 

Восточный этюд

И тень деревьев на сухом песке,

И тень луны на бледном небосклоне,

Дрожит колючка на моей ладони

от ветра, что бродил невдалеке.

 

А где-то одинокий минарет

возносит благодарности аллаху,

А в этот миг готовят снова плаху,

И так за веком истекает век.

 

Лишь нож остер в руке у палача

да плахи кровоточит отпечаток.

Песок струится с хрупкого плеча

часов, что опрокинулись вначале.

Удивительно, но Средняя Азия осталась в моей памяти не звуком, а формой минаретов и мечетей, украшенных изумительной резьбою и таинственными надписями из Корана, цветом  ослепительно синих куполов на фоне почти такого же синего неба и запахом плова и специй, зеленого чая и арыков старого города. Пожалуй, только выкрики мальчишек на велосипедах, заставляющие посторониться на узких улочках, окруженных глухими стенами (традиционный восточный дом доверчиво распахнут всеми многочисленными окнами и дверями в четырехугольный уютный двор, где проходит невидимая посторонним глазам жизнь его многочисленных обителей, и наглухо огорожен белой стеной снаружи), звучат в моей памяти диссонансом  молчаливому достоинству неторопливых жителей древних городов. Да и куда торопиться, когда время утонуло в лучах раскаленного солнца и даже вода в арыке течет неспешно, покачивая кораблики арбузных корок, а вчерашние новости советской прессы, обрывком газеты медленно оседают на камни булыжной мостовой там, где пересек ее узенький ручеек грязной воды.

      Спустя пятнадцать лет после второго погружения в мир Востока состоялась моя третья, и к сожалению, последняя встреча с мусульманской страной – Турцией (все, конечно, условно, и Турция после реформ Ататюрка представляет собой достаточно светское государство, и республики Средней Азии входили во время моего путешествия в состав СССР, но все же…) Даже мое первое соприкосновение с «другим», а именно недельное путешествие в залитый солнцем многонациональный Баку 1972 года (мне 14 лет, и я вообще не в состоянии осознать увиденное), поразило женским отделением мечети, куда нас – немусульманок – пустили посмотреть в щелочку на нарядное мужское отделение, и  традиционной белой одеждой у некоторых религиозных мужчин, и многим другим… Однако восприятие особенностей женского и мужского в разных регионах земного шара станет, возможно, темой другого эссе, а сейчас стоит вернуться к языку. Про турецкий язык я не знала фактически ничего и, сказавши честно, не слишком расширила свои познания за время двухнедельной туристской поездки. Вообще, на знаменитых турецких курортах, если не делать определенных усилий, то  можно вообще не понять, в какой стране ты находишься. Сотрудники гостиницы  говорят более или менее успешно  либо на английском, либо на русском  (в соответствующих регионах, которые облюбовали русскоязычные туристы.) В магазинах та же картина, удобная для туриста, двигающегося по извечному маршруту: самолет – ресторан – лежак – море – лежак – ресторан – самолет. Местного населения в отелях международного класса немного, и ни одеждой, ни особенностями поведения они не отличаются от приезжих европейцев. В общей толпе отдыхающих выделялись курды, туристы из Азербайджана и небольшой гарем неизвестного этнического происхождения. Однако как только выезжаешь за пределы туристского «рая», начинаешь встречать женщин в традиционной одежде, скромные дома и прочие приметы обычной человеческой жизни. Конечно, больше всего поражает Стамбул – этот один из основных перекрестков человеческой культуры. Даже его расположение на стыке Европы и Азии с соответствующими двумя частями – азиатской и европейской – завораживает любого человека с воображением. За два дня мне удалось бегло осмотреть только некоторые его достопримечательности (в частности, на знаменитый стамбульский базар не хватило ни времени, ни сил). Многоязыкая и достаточно шумная городская толпа предстала  чем-то большим и значительным, что  нашло отражение в тексте, посвященном Стамбулу, воспринятому не как национальное, а скорее как явление общечеловеческое и общекультурное. Если прочесть  стихотворные тексты про Стамбул и Израиль подряд, то, возможно, удастся в какой-то мере разделить чувства и мысли автора о главных исторических и культурных перекрестках мира.

Фотографии на память

Путешествие остается в воспоминаниях. Пролистывая прошедшие впечатления, одним нажатием кнопки воскрешая формы и краски далекой страны, мы с легкой печалью оглядываемся назад. Там, вдалеке, остались ароматы восточного базара, гортанное звучание речи, смесь племен, красок и звуков. Израиль, разноцветен, как человечество, вышедшее на одну площадь. Зарисовки не претендуют на многое  и подобны фотографиям на память.

1

Город, по ступеням сбегающий к морю,

Яффа фыркает кошкой.

Выгибающая спину арка времен Рамзеса —

не более чем декорация к Торе.

Муэдзин соревнуется сам с собою,

в заунывной мелодии ломтик дыни

качается в небе лодкой.

Рыба, не ставшая селедкой

в бочке, пахнет свежею солью.

И проплывает вдоль набережной

фрегатом с поднятыми парусами,

время, отражающее себя в людях,

тысячекратно повторенное эхом,

время с головой отрубленною на блюде,

время плача и смеха.

Тель Авив, Яффа

2

Павлиньи перья пальмы пахнут морем,

шуршит песок, и шишка-ствол

густеет африканскою смолою.

Гортанный говор и журчанье струек,

курортный гомон полон поцелуев.

Морская рябь пестра — многоязычна

плывет толпа, надутая величьем,

сквозь шопинг, словно парусник по водам.

Лишь кошка независимо и дико

бредет на стыке вечности и мига,

походкою пружинящей и гордой

 являя миру полную свободу.

Эйлат

3

Электричество делает путешествие безопасным.

Море в скалах безнадежно устало рокочет,

наверное, хочет рассказать бесконечно малым

смертным о черепахах, тяжело роняющих яйца в почву,

о снах летучих мышей в пеленках перепончатых крыльев.

Я говорю «ау» тысячекратному эху,

Пенелопа в мобильник роняет минуты смеха.

В точке пресечения трех континентов,

Европа впадает в Азию, Африка дышит хамсином.

Еврейская радуга  собрала в фокусе человечество,

сама не признавшись в этом,

на  качелях Бога взлетая, между величием и бессильем.

Рош-ха-Никра

4

Кошки ходят неслышно и птицы поют о своем.

Им шабат — не шабат, первый день и седьмой равноценны.

Эти плоские крыши настроят живые антенны,

а горбатые крыши две свечки зажгут за столом.

Гость незваный и званый пленится субботним теплом,

будет время неспешно бежать голубым ручейком

и вливаться в Кедрон смоляной и густеющей пеной.

Гость незваный и званый, пора собирать чемодан,

первый день предъявляет сурово свои полномочья,

начиная движение с ночи, зеленым ростком

расцветает душа, начиная движение с ночи.

Иерусалим

5

Гефсиманского сада оливы попятились вспять,

и живут за решеткой, по мелочи распродавая

остролистую зелень за шекель, а благодать –

приживалкой в углу, словно нищий в холодном трамвае.

Крепко заперто место последней молитвы Христа,

монастырь стережет, огрызаясь, как злая собака.

Что ты ищешь здесь, путник? Поделена и залита

кровью, потом, слезами земля. Ожидается драка

за надгробье, за ломтик луны и за тень от креста,

в первый день, в день шестой и в седьмой ожидается драка.

Иерусалим          

6

Сердцевина у яблока, семечко, центр Земли –

этот вздыбленный город, торгующий духом и телом.

Этот Ноев ковчег, покоривший иные пределы,

 всеземной караван,  утонувший в пустынной дали.

 Дни, мелькая пылинками, в камни столетья вросли,

 на фундаменте древнем возведены новые стены,

 терпко пахнет базаром, возможно, грядут перемены.

 Вереница народов вернулась на круги свои.

 И в автобусной пробке въезжает в Иерусалим

 долгожданный Спаситель, давно ожидаемый всеми.

 Чуть потрепаны джинсы, кроссовки в пыли,

молчаливый подросток, чей клоунский рыжий парик

веселит даже кошек и, в общем, совсем не по теме

он в шагаловском небе беспечно и юно парит.

                                                                                                                                         Минск

***

Терпкий крик муэдзина

зацепился за купол мечети.

Острый всплеск минарета

подобен разрыву картечи.

Этот город свои имена

затерял, как перчатки.

Чужеземным послам времена,

как седьмые печати,

отрывая одну за другой…

Райский гомон гарема

проживает под острой дугой

между Меккою и Вифлеемом.

Я плыву над Босфором твоим

и не чувствую соли.

Над трубой подымаясь, как дым

вековечным изгоем.

Всеземное дитя

 из промерзшего края.

Я узнаю тебя,

 над текущею крышей взлетая.

Мой нескладный напев

прокричит безголосая чайка.

«Что-то воет в трубе», –

пробормочет в испуге хозяйка.

Только мудрый малыш

мне помашет рукою.

Не печалься, и ты полетишь

над зеленым прибоем

по искристой дуге

над безгласным Синаем,

оставляя следы по воде,

побредешь в Гималаи.

И аукнутся все имена,

укрываясь снегами.

И покатятся времена

камнепада стихами.

 

Ну а сейчас, пожалуй, самое ожидаемое, чем очень часто ограничиваются авторы современных эссе. А как же там Европа и, конечно, объект восхищения одних и ненависти других – Америка? Но что принципиально новое можно поведать о кратких путешествиях по исхоженным и изъезженным туристами местам?  Да и европейские языки у всех на слуху. Начну, пожалуй, с итальянского. В отличие от турецкого, его действительно полезно знать даже для краткого путешествия по стране, ибо местные жители не спешат осваивать плохой английский вместо своего прекрасного родного и теплого итальянского. Счастье, что они очень терпеливы и доброжелательны и, встречая на улице растерянного иностранца, будут всей трамвайной остановкой искать человека, говорящего по-английски (что не так просто даже в Риме); будут, смущенно улыбаясь, показывать тебе маршрут с помощью навигатора, усиленно изъясняться жестами, и в конце концов даже ты – дикарь и олух, не знающий ни слова на языке Данте, что-то поймешь. На самом деле все мы что-то знаем по-итальянски, ибо латынь вошла в подкорку любого европейца, и это удивительное чувство родства не покидало меня на протяжении всей итальянской поездки. Такое же по длительности недельное пребывание в Германии оказалось  комфортным по иной причине. Немцы прекрасно освоили английский на уровне понимания простых вещей, а если ты готов задать вопрос по-английски и выслушать ответ по-немецки, то тебе будет несложно найти общий язык, во всяком случае, в туристских местах. Кроме того, немцы доброжелательны, хотят подсказать и помочь, готовы пять раз повторить одно и то же даже бестолковому туристу. Богатейшие немецкие музеи, а также традиционная еда, возможно, дождутся подробного рассказа в других эссе цикла, а сейчас еще пару слов о языке. Людям моего послевоенного поколения, видимо, вместе с молоком матери передалось некоторое недоверие и даже страх к звучащей немецкой речи, все эти лающие «хенде хох», «юде», и т.п… Наверное, надо было оказаться в этой европейской стране, услышать нормально звучащую немецкую речь, увидеть памятные камни на берлинских мостовых с фамилиями депортированных еврейских семей, чтобы избавиться от германофобии и осознать, что ответственность даже за самые страшные преступления нельзя перекладывать на следующие поколения, но при одном непременном условии: если эти поколения сделали выводы из трагических событий прошлого и не пытаются обвинять в них целый мир. Прекрасный французский на улицах Парижа был, возможно, подлинно прекрасен, а возможно, состоял из множества диалектов и акцентов, так как большинство встретившихся нам летом французов были отнюдь не французами по генотипу (преобладание лиц разной степени смуглости в парижских кафе, магазинах и просто на улицах столицы поражает.) Так или иначе эти французы как-то немного подозрительно относились к нашему английскому (возможно, наш русский акцент в английском не совпадал  с их французским акцентом того же английского, но проблема коммуникации в Париже существует  реально). Ну а французский  прекрасен – в текстах французских шансонье, в диалогах героев любимых французских фильмов, в конце концов, в звучании французской речи на страницах романа «Война и мир». Прекрасен, как любой другой язык. К сожалению, если вы  не знаете французского, то опыт межличностного общения в Париже вас мало приблизит к пониманию культуры «прекрасной Франции». Ходите, смотрите, дышите французским воздухом, но как можно меньше приставайте к местным жителям со своим английским (скорее всего, в ответ вы услышите «пардон, мадам»).

И, наконец, английский в его американском варианте кажется немного непривычным, ведь нас в советской школе учили другому произношению. Но главное не в этом. Американцы, во всяком случае, работающие в международных аэропортах или живущие в небольшом университетском городе, видимо, настолько привыкли ко всем типам акцентов английского, что готовы до бесконечности повторять одно и то же предложение, выслушивать вашу языковую невнятицу и т.д. И, вообще, спасибо моему английскому, который позволяет путешествовать по разным странам, видеть и слышать, осязать и чувствовать этот чудесный мир. Мир тысячи языков.

 

 

 

Из цикла «Американский витраж»

Часть третья

Дома и лица

5

В университетском кафе,

все как обычно –

на десяток посетителей –

трое китайцев.

Черные волосы,

улыбающиеся лица.

Наследники Конфуция

постигают науку.

Запад многократно

отражает свет,

идущий с востока.

Впитывая губкой,

переводя на язык

птичьих китайских трелей,

будущее мира

глядит на меня

чуть раскосыми глазами

китайско-американского ребенка.

«Здравствуй», – скажу

со слабой надеждой

на понимание,

переводя с родного

на общечеловеческий улыбку.

И, возможно, получу

улыбку в ответ.

В университетском кафе,

все как обычно.

04.03.08

Часть четвертая

Возвращение

1

В лесу Мичигана поваленных елей не счесть,

висят над дорогой, бредут вдоль тропы полупьяно.

Хруст снега мое  отмечает присутствие здесь –

в лесу Мичигана.

С дорожной тревогой расстанусь,  не властен хайвэй,

и только немного покажется странно

 знакомой тропинка, ведущая  от белорусских полей

в леса Мичигана.

Мой бедный английский, тебя позабуду опять.

Дубовые листья – как метки, душа – недотрога,

ты будешь безмолвно стоять,

дыша тишиной и роняя слова на дорогу.

Мой бедный английский, мой русский, как все вы смешны!

На фоне лесной, всепланетной, прозрачной, стеклянной,

упавшей с ладони у Бога горошинки круглой Земли,

потерянной бусинки – точки, пропавшей в тумане.

28.02.2008

3

А снег летит, почти как в Беларуси.

Кусок хайвэя, как копилка грусти.

У клоуна веселая штанина.

Как снежный ком судьба мелькнула мимо,

оставила звоночек возле двери,

сболтнув «прости», умчалась по хайвэю.

А в марте снег – хорошая примета,

быть урожайным обещает лето.

Мой сноп стихов – веселая награда,

у зимних снов из памяти ограда.

Снег падает, а капля превратится

в струю на Нарочи иль в местную водицу.

Круговорот воды, вещей и судеб –

водоворот беды, что ночью будит.

А снег летит, ему на небе тесно,

и дом звенит, и остывает кресло.

04.03.08

4

Возвращенье обратно,

как будто в далекое детство.

И Америки пятна

с Европой почти по соседству.

Продвижение стрелки

ускорим биением сердца.

Возвращенье обратно,

когда уже некуда деться.

Круговое движение рифмы,

судьбы и планеты.

Ты меня не суди,

коль забыла я

чьи-то секреты.

Подышу на стекло,

наколдую цветные узоры.

В самолете тепло,

и коньяк удивительно скоро,

призывает ко сну.

То не поезд

в спокойствии чинном,

где, гоняя чаи,

рассуждают о чем-то мужчины.

Здесь на кресле своем

мы живем –

будто кошка иль псина.

Но не пахнет жильем,

растекается белым на синем

или синим на белом,

пространство

полно постоянства!

А за окнами стынет

Америка, Польша, Россия.

Облака набухают снегами,

а где-то под нами

одинокий ребенок

исходит слезами.

А где-то над нами

с недремлющим оком

Всевышний – такой одинокий,

что не скажешь словами!

Возвращенье обратно,

а может быть – бегство оттуда,

и родимые пятна,

окажутся легкой простудой.

Возвращенье обратно,

так пьяницу  тянет к бутылке.

Возвращенье обратно,

а сколько микробов в посылке,

с благодарностью принятой нами?

Возвращенье обратно,

весна или поздняя осень

оставляют веснушки

как шрамы на переносице.

А в общем,

легко возвращаться обратно…

07.03.2008

Самолет Чикаго – Варшава

А напоследок мой текст о языке, на котором я не знаю ни единого слова и,  следовательно, воспринимала только на слух. Я думаю, что если судьба занесла вас в страну, где вы не понимаете ни слова, то просто окунитесь в ее языковую стихию, как в море, и попробуйте ощутить радость неведомого и непонятного. Возможно, вы, как и я, уловите в этом шуме гармонию природной стихии.

  Рижский дневник

1

На реке корабль моста,

взвесь языка чужого:

Латвия через «ла»,

звуком «с» облегчая слово.

Море балтское, неласковое,

лижет белые берега.

Улица, где нога цепляется за ногу.

Латвия, как недотрога,

которую не обнимешь никак.

 

2

Я зависну облаком над шпилем.

Ригас неторопливое пиво,

брусчатка,  мокрая от дождя.

Европа, немного погодя,

                                   за поворотом,

                                                  лениво полощет флагом.

Рига – влажная бумага,

на которой пишет кто попадя.

 

3

У гавайской гитары на Домской

особенный привкус облаков,

отдыхающих на шпиле.

Эти стены видали солнце

многочисленных армий, и стили

бродят по фасадам домов,

как тени столетий.

Сейчас две тысячи или тысяча третий,

пожалуй, не важно.

Петушок держит клюв по ветру,

дует европейский теплый

с американским акцентом.

Но гитара немного простужена

сквозняком из России.

Хотя все почти одинаково

после бокала пива.

4

Розовый след самолета,

розовый свет облаков.

На закате смеялся кто-то

и был таков.

Сигарета пахнет печалью.

У женщины в черном кресле,

взгляд отрешенно-отчаянный.

Лишь все повидавшие чайки

бродят по отмели, как бродяги.

И белеет бумага текста,

которому  это все интересно.

 

5

Море отливом обнажает дно,

сиротливой чайкой на берегу,

одинокому путнику все равно,

на скамейке иль с сумкою на боку

брести по кромке прибоя,

где берег неотличим от моря.

6

Крыши, шпили, окна, витражи

в узелок на память завяжи.

Ночью зимней, одиноко-длинной,

вслушиваясь в перезвон старинный,

в лете заблудившейся души.

Лето Леты – света миражи,

запах кофе, терпкий вкус мартини,

море балтов затянуло тиной,

кошка-жизнь на красной черепице,

золотой петух слетит со спицы.

Крыши, шпили, окна, витражи.

7

Под прической избы, за дверьми с африканским узором,

кто-то жил в позапрошлом столетье, почти что вчера.

Раздувал самовар, возвратясь с небогатым уловом,

а цветы  то дожди, то хозяйка поливали с утра.

Мы пришли издалека, стучимся в закрытые сени,

но хозяев не сыщешь, за век изменилась страна.

Англичано-японцы до блеска натерли ступени,

поражаясь ухватам, горшкам, сторонясь топора.

Твои правнуки ездят по свету, летят в самолетах,

ах, речная избушка, музейный вполне экспонат.

На завалинке что-то лопочет по-шведски старушка,

а латышские дети в МакДональдсе щурят глаза.

8

Между Гауей и Даугавой,

сосны слева, а море справа,

приголубит холодной водою,

чье-то лето станет судьбою.

Горловое, гортанное, птичье,

старый замок – былое величье.

У наследников новые нравы,

между Гауей и Даугавой

разноцветные горбятся крыши,

здесь под полом советские мыши

вспоминают былые беседы –

на верандах, совсем по-соседски

в прошлой жизни латыш с белорусом

Мандельштама читали

                                        и грустно

пахли сосны закатом кровавым

между Гауей и Даугавой.

9

Сосны, вылезающие из песка,

висящие на корне одном

Латвия – чайкой за облака,

греет солнца косым лучом.

Мы сюда ненадолго,

слово за слово, почти как дома

в электричке загорелые шведки

уступают место соседке

с большою сумкой.

В переулке колокол гулкий

Англиканской пустой церкви

что-то бормочет о Реформации,

а Объединенные Нации

сладко сопят в отеле

после супа времен Франциска,

того, что приютил да Винчи

за углом, во французской провинции.

Камни Европы поседели

от тысяч сапог,

 вышли на общеевропейскую пенсию

и по-стариковски за порогом дома

вспоминают былых знакомых.

10

Белые чайки над ратушей,

вечера восемь.

Негр спокойно

сидит на скамейке,

старушка Европа всех привечает

и поит своим капучино.

Вышла на площадь

еще неумелая флейта,

будут монетки

весело прыгать на блюдце.

Ужин в кофейне напротив

недешево стоит.

Впрочем, толпа разноцветна

и многоязыка,

ты помаши мне рукою,

беспечный прохожий.

Я улыбнусь на прощание,

за поворотом ждет меня

ратуша Минска.

Вот так, совершив почти кругосветное путешествие, я вернулась на улицы родного города. Нить языка, как нить Ариадны, цветным клубком памяти уютно свернулась на моей ладони. Но стоит только… А стоит или не стоит судить идущему вслед… Доброго пути!

2013 – 2016 гг.

 ВАМ ПОНРАВИТСЯ:
Инесса Ганкина – «Молоко памяти» (стихи)

Еще нет комментариев.

Оставить ответ