Продолжается в настоящем…

Продолжается в настоящем…

IMG_4503Алла Марченко о себе:

Родилась в Ленинграде, но не в самом городе, а в Лесном, полу-пригороде. До революции Лесное называли «русским Кембриджем», так как к городу эту местность приписали лишь после того, как по инициативе Витте здесь были построены два самых передовых учебных заведения — Лесной и Политехнический институты; в последнем учился мой отец. После убийства Кирова старшекурсников перебрасывают в Высшее Военно-Инженерное морское училище. Общежития для семейных там не было, и мы с мамой на полтора года, пока отец, окончив «Дзержинку», не получил назначение на Черноморский флот, в Севастополь, уезжаем в Белоруссию, где они (и мать, и отец)  родились и учились и где до войны проживали почти все их родственники и друзья детства. В Ленинграде бываем только наездами. Весной 1939 отца переводят Москву. И как-то совсем скоро начинается — Война. Сначала Финская. И тут же — Отечественная. Эвакуация. Кочуем с места на место: Ульяновск (Симбирск), Башкирия, какай-то поселок под Саратовом, Лопасня… В начале 1944-го возвращаемся… Многие из моих сверстников школьные годы вспоминают с омерзением. Мне повезло. В нашей окраинной 153-й работали учителя, не прижившиеся в элитных (анкетных) школах. По причине умственной независимости. До медали не дотянула, но в МГУ, на филфак, поступила играючи. Время было ужасное, сталинское, а преподаватели первоклассные: С.М.Бонди, И.Н.Розанов, В.Д.Дувакин. Диплом по Есенину писала у А.Д.Синявского. Защитила в лето Двадцатого Съезда. В 1961-м вышла замуж за художника Владимира Пантелеймоновича Муравьева. Печататься начала по выходу из университета (в «Новом мире», «Дружбе народов», «Вопросах литературы», «Литобозе», «Детской литературе», «Арионе»). Первая серьезная публикация в «Литературной газете» — рецензия на подборку стихов Н. Заболоцкого в альманахе «Литературная Москва» (1957). Первая большая статья о поэзии — в «Вопросах литературы» (1959). Первая  настоящая книга — «Поэтический мир Есенина» в «Советском писателе» (1972)

В 1984-м в изд. «Книга», в серии «писатели о писателях» — «Подорожная по казенной надобности»(Лермонтов). В перестройку вместе с прозаиком В.В. Михальским издавала «толстый» журнал «Согласие». Сотрудничала с изд. «Просвещение» («Анализ стихотворения на уроке». Книга про стихи. От Державина до Пастернака.(2008,2009). В последние годы (2009-2012) в изд. «Аст-Астрель» — биографическая трилогия ПОЭТЫ: «Ахматова: жизнь», «Лермонтов», «Есенин: путь и беспутье». «Ахматова» угодила в финал премии «Большая книга» за 2009 год. В 2013-м в том же изд. вышел сборник стихов для дошколят — «Дом со сверчком».

Последние(важные)журнальные публикации: «Дружба народов», 2012, №8; «Знамя», 2013, №5.

В Союз писателей принята в 1973-м.

Поэтов своего выбора не называю: слишком их много, и все разные. С критикой и прозой отношения попроще. Лучший русский критик (для меня) молодой Корней Чуковский. Самый свой прозаик (из современников) — поздний Валентин Катаев.

 

 

ПРОДОЛЖАЕТСЯ В НАСТОЯЩЕМ…

…Мне показалось тогда, что нет другого человека, жизнь которого была бы так цельна и потому совершенна как Ваша…Цельна не волей… а той органичностью, то есть неизбежностью, которая от Вас как будто совсем не зависит.

Николай Николаевич Пунин

Из письма А.А.Ахматовой

14 апреля 1942

 

В начале октября 1961 года Ахматову почти на три месяца «пригвоздил» к больничной койке второй обширный инфаркт. Первые недели  были смертельно тревожными. К ноябрю кризис миновал,Анне Андреевне разрешили сидеть, и она сразу же принялась за работу. Обновила «Больничный блокнот». Начала с «Балетного либретто» (по мотивам « Поэмы без героя») и «Прозы о Поэме» А вскоре пришли и стихи…Друзья удивлялись. Палата маленькая, на четверых, душно, убого, а она не унывает—«голос звонкий и глаза молодые». Неужели не понимает серьезности своего положения? Вообще-то  основания для  маленькой радости все-таки  есть. Весной вышло 50-тысячным тиражом небольшое Избранное. Вот только и  эта книга кастрированная: самых важных вещей в нее не включили. Да и с бытовой стороны не все так замечательно, как кажется. За Ахматовой «закрепили» дачную «Будку» в писательском  поселке Комарово. Выделили (тогда говорили: «дали») комфортабельную «жилплощадь» в элитном писательском доме. Однако жить без каждодневной  помощи ни на даче, ни в новой ленинградской квартире, даже вместе с семьей Ирины Пуниной, теперь, после  ужасного инфаркта, она не может. Девочки Пунины о ней, конечно, заботятся, но и у самой Ирины, и  у ее дочери Ани забот полон рот. А с сыном отношения не складываются, и никакой надежды на то, что сложатся, нет.

Словом, Анна Андреевна знает истинную цену и мелким житейским удачам, и  жалким подачкам «партии и правительства». Молодят ее совсем другие вести. В Париже, в Сорбонне, читается спецкурс по поэзии А.А.Ахатовой. В Нью-Йорке, в альманахе « Воздушные пути», полностью, без изъятий напечатана «Поэма без героя». Это факты. За фактами,  шлейфом, тянутся слухи. Якобы в Италии, в каком-то коммунистическом издательстве готовят толстый том  переводов ее стихов на итальянский язык. Якобы кто-то  видел ее имя в списке кандидатов на Нобелевскую премию. Впрочем, слухи скорее удручают, нежели бодрят. А ну, как выплывет потаенный «Реквием», и  у  Левушки, наконец-то защитившего  докторскую диссертацию, опять начнутся неприятности! Нобеля  в 1961-м получил сербский поэт Иво  Андрич, в 1962-м —Джон Стейнбек. Зато  итальянский слух подтвердился. В ахматовских бумагах сохранился датированный 23  мая 1962 года черновик важного для нашего сюжета  письма: «Мне было приятно знать, что Вы предполагаете издание моих стихов…Было бы чудесно, если бы Вы своевременно прислали мне переводы…Описать же для вашего издания мое путешествие по Италии(1912), к моему великому сожалению, не позволяет  мне состояние моего здоровья».

Состояние здоровья — не дипломатическая отговорка. Весной 1962-го врачи  опасались повторного инфаркта.  Боли в сердце не отпускали. Она совсем не могла ходить и сильно располнела. В больнице, как ни странно, возвращение к жизни шло гораздо активнее.  И работалось лучше. И все-таки  от «описания своего путешествия  по Италии» полвека  назад  Анна Андреевна отказалась  по другой причине. Писать об Италии 12 года – значит,  писать о Николае  Гумилеве,  что в нынешней ситуации  совершенно невозможно. Неужели  этого  не понимают там? В мире свободы и демократии? До сих пор не понимают?  На дворе  1962 год, а  Николай Степанович, расстрелянный в 1921-м  якобы за участие в контрреволюционном заговоре,  все еще не реабилитирован. Ее многолетние хлопоты, несмотря на содействие влиятельных персон,  натыкаются на какое-то темное  непреодолимое  препятствие…

Однако итальянцы, продолжающие считать родину Данте центром мировой поэзии, не успокоились. В 1964-м, к 75-летию, преподнесли Анне Всея Руси премию «Этна-Таормина». Не столь знаменитую, как Нобель, зато элитарную. В первый момент Анна Андреевна опять всполошилась. А вдруг и ее принудят, как когда-то Пастернака, отказаться от премии? Тревога оказалась напрасной. Получив от Джанкарло Вигорелли категорическую телеграмму: «Премия Анне Андреевне окончательно утверждена», Секретариат СП СССР от возражений воздержался. И альтернативных кандидатов на «Этна-Таормина» не выдвинул. Впрочем, в октябре 1964–го чиновным литераторам не до изящной словесности. Только что сняли Хрущева, будущее, самое ближайшее, становилось непредсказуемым… Даже такой осторожный администратор от литературы как  поэт Алексей Александрович Сурков фактически не прореагировал на мюнхенское издание «Реквиема». С автором по долгу службы, разумеется, побеседовал.Но убедившись что рукопись опасной поэмы попала заграницу без ведома Ахматовой, положил щекотливое Дело « под сукно».

Шесть лет назад, узнав, что в Италию, впервые после десятилетий существования за «железным занавесом», « выпущена» группа советских писателей, Анна Андреевна написала горькие стихи:

 

Все, кого и не звали, – в Италии,
Шлют домашним сердечный привет.
Я осталась в моем зазеркалии,
Где ни Рима, ни Падуи нет…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Никому я не буду сопутствовать,
И охоты мне странствовать нет…
Мне к лицу всюду стало отсутствовать
Вот уж скоро четырнадцать лет.

 

Но вот и она приглашена в Италию! И не заодно с другими на земле, а как Великая Княгиня Русской Поэзии. (Титул, торжественно  преподнесенный  ей  учредителями сицилийского празднества —Европейским сообществом писателей). В почетном эскорте ее сиятельства Анны  генералы тогдашней  Армии искусств :Александр Твардовский, Константин Симонов, Алексей Сурков, Микола Бажан. Это от них, пусть не персонально, но статусно, еще так недавно зависело, жить ей или сгинуть от хронического недоедания, смертельного при  базедовой болезни и разбитом инфарктами, истощенном и наследственно, по отцовской линии, уязвимом сердце…

Первого декабря 1964 года Анна Андреевна в сопровождении Ирины Николаевны Пуниной выехала из Ленинграда. Предполагался самолет. От самолета Ахматова отказалась. И не потому, что боялась. Само слово: самолет  слишком, до опасной боли в сердце, напоминало осень 41-го, когда ее в приказном порядке вывезли из блокадного Ленинграда. Нет уж, лучше поездом. Пусть и с пересадками.

Дорога чуть не доконала ее сердце. Особенно переезд через Альпы. Потому и  старалась, « до утраты сил», чтобы Ирка ничего не заметила. Она и не заметила. В ее  воспоминаниях именно этот отрезок пути выглядит идиллически: «Анна Андреевна была очень оживлена, когда проезжали через Альпы. На станциях иногда садились в вагон веселые лыжники с собаками, через полчаса они выходили, и мы могли смотреть в окно, как вереницы ярко одетой молодежи подходили к кабинам подвесной дороги и рассыпались на снегу под сверкающим солнцем. Наш поезд шел через туннели, круто разворачивался и опять мчался среди гор. Анна Андреевна стояла у окна и обратила внимание на то, что мы все время «видим хвост своего поезда».

О том, что скрывало видимое оживление, А.А. рассказала только в « Записных книжках»:«Альпы. Зимой зрелище мрачное…Скорость самолетная. Мне —дурно. Подъезжаем к Риму. Рим. Первое ощущение чьего-то огромного, небывалого торжества… В Риме есть даже что-то кощунственное. Это словно состязание людей с Богом.(Или Бога с Сатаной.)»

В Риме, куда советская делегация прибыла 4-го декабря, Ахматова прожила почти пять дней (сицилийские торжества  были  назначены на 12-е.) Если судить по «Записным книжкам», кроме появления Папы Павла VI (в окне папского дворца) на площади Св. Петра и Café Греко с автографом Гоголя, А.А.  ничего не запомнила и никуда из отеля не выходила, будучи « не в себе после Альп». На самом деле, все, что нужно было увидеть, она ,конечно же, увидела. Это был тот Рим, который  пятьдесят и два года назад  в ускоренном темпе осваивал на бегу Николай  Гумилев. И Аппиеву дорогу, и могилу Рафаэля, и конную статую Марка Аврелия…Правда, из окна автомобиля, но это уже детали.

Путь из  Рима в Сицилию, сначала до Таормини, а потом до Катании, зафиксирован в воспоминаниях Ирины Пуниной: «С вокзала Термини поездом мы отправились на юг. Ранним утром в Неаполе нас разбудили итальянские песни, казалось, что поют все: проводники, носильщики, продавцы… Потом поезд подошел к Мессинскому проливу.
Наш поезд погрузили на паром, многие пассажиры пошли завтракать на верхнюю палубу, пригласили и Анну Андреевну, но она отказалась. Мы долго стояли у окна, здесь Акума ( домашнее имя А.А., придуманное Н.Н. Пуниным, гражданским мужем Ахматовой и отцом Ирины.—А.М.) вспомнила давние события — мессинское землетрясение, героизм русских моряков, удививших при спасении пострадавших весь мир своей самоотверженностью».

 

…Для Ирины, да и для  других пассажиров, и Мессинская катастрофа, и русские корабли, оказавшиеся тогда, в 1908-м, поблизости и сразу же пришедшие на помощь мессинцам, — преданья старины глубокой. А для нее личное, живое, все еще живое переживание. На крейсере «Адмирал Макаров», а он первым зашел в страшную бухту, проходили, как теперь говорят, практику питерские гардемарины, выпускники столичного Морского корпуса. Почти сто лет назад, в 1819-м, его окончил ее, Анны, дед Эразм Иванович Стогов, страстно любивший морскую жизнь! Там же преподавал отец, а теперь, в кадетской  группе, учится младший брат Виктор. По праздникам, между учебными походами, выпускные гардемарины приезжют в Царское Село, у многих здесь жили родители, и сразу же появлялись на катке. Задирали гимназистов, ухаживали за хорошенькими гимназистками. И вот эти щеголеватые высокомерные мальчики там, среди ужаса, крови, беды, смерти, не сплоховали, не растерялись. Выдюжили. А флагманский врач—доктор Бунге, организовавший спасательную операцию?Если бы не он… С доктором Бунге были знакомы и Колин отец, корабельный  врач Степан Гумилев, и дядюшка, родной брат его матери, контр- адмирал  Львов.  А Бунге не только врач, но и полярный исследователь. В молодости  вместе со знаменитым полярником Эдуардом Толем участвовал в легендарной  Новосибирской экспедиции—искали и нашли вмерзших в вечную мерзлоту мамонтов. Когда она и Гумилев, гимназистами, ездили к его дядюшке в гости, в Кронштадт, Николай увлеченно рассказывал про этих сибирских мамонтов…Он  и потом  их вспомнил. В самом   прекрасном из  посвященных ей стихотворений:

Я закрыл «Илиаду» и сел у окна,
На губах трепетало последнее слово.
Что-то ярко светило—фонарь иль луна,
И медлительно двигалась тень часового…

Я так часто бросал испытующий взор
И так много встречал отвечающих взоров,
Одиссеев во мгле пароходных контор,
Агамемнонов между трактирных маркеров.

Так, в далекой Сибири, где плачет пурга,
Застревают в серебряных льдах мастодонты,
Их глухая тоска там колышет снега,
Красной кровью ведь их—зажжены горизонты.

Я печален от книги, томлюсь от луны,
Может быть, мне совсем и не надо героя,
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.

 

И кто бы тогда  мог той  соплячке, той дикой приморской девчонке сказать, что она когда-нибудь  увидит все это? И  Мессину, и пролив между гомеровской Сциллой и Харибдой? В 1926-м молоденький филолог Павлик Лукницкий, собиравший материалы к биографии Гумилева, узнав, что при аресте в августе 1921-го Николай Степанович взял с собой не только Евангелие, но и Гомера, спрашивал: а вдруг в 1912-ом Н.С. все-таки добрался до Сицилии? А вдруг он это от вас, АА, скрыл? Нет, не скрыл. Только до Неаполя. На большее у нас не было денег.  Почему написал о Мессинском проливе?  «Скалы с обеих сторон, и оголенный утес…»? А потому, что это  была и его   Сцилла и Харибда!  В разговорах со мной сравнивал себя с уродливым Терситом, но в душе  видел Одиссеем! Не сумевшим залепить уши воском… « Кончено время игры…» Даже война 14-го года была для него  Троянской войной…

Пока пассажиры завтракали на верхней палубе, Ирина изучала  ученую статью об искусстве Сицилии и о московской выставке Ренато Гуттузо,, а Анна Андреевна предавалась воспоминаниям, железнодорожный состав благополучно переправили на другой берег. Там его, как огромный конструктов, « собрали», и поезд помчался дальше.

В Таормине, вспоминает Ирина Николаевна, «сияло солнце, нас радостно встретили и отвезли в отель Святого Доминика — старый монастырь, превращенный в современную гостиницу. Анна Андреевна была в восторге: низкие окна распахнуты в сад на мандариновые деревья, кровати с деревянными спинками в средневековом духе… В Риме и русские, и итальянцы старались показать Ахматовой город. В Таормине Ахматова сама стала центром внимания всех писателей, собравшихся на конгресс. Поклонение и восторг перед поэзией создавали атмосферу необыкновенного праздника. Ахматова была главной героиней этого торжества, олицетворяя поэзию, как ее королева».

Там же, в отеле Св.Доминика, почти сам собой организовался импровизированный вечер поэзии, на котором А.А. прочитала только что опубликованные в « Новом мире» (1964,№6) два отрывка из « Пролога».

Словом, в Таормини А.А. было хорошо, так хорошо, что она даже рискнула посмотреть вблизи на развалины древне-римского театра, расположенного на вершине горы. На обратном пути вышла из машины. Шла и вглядывалась в лица встречных мужчин… А вдруг именно отсюда, из Сицилии, тысячу лет назад приплыли к берегам Крымского Херсонеса ее греческие предки—«Скорее всего морские разбойники»? В Греческую церковь в Севастополе ее часто брала с собой тетка, двоюродная сестра отца. На Пасху здесь собирались греки со всего Крымского полуострова. Приезжали и балаклавские рыбаки с женами и детьми…

Ахматову, разумеется, предупредили, что официальные торжества состоятся не здесь, а в тогдашней столице Сицилии Катании, а до нее часа полтора на машине, но особого значения этому  не придала. И напрасно. От Таормини, вспоминала Ирина Пунина, «шоссейная дорога идет серпантином вдоль побережья Ионического моря. Со стороны гор во многих местах дорога укреплена гигантскими квадрами вулканической породы — циклонической кладкой. Шофер-сицилиец все время старался обратить наше внимание на эти глыбы. Со свойственной южанам темпераментностью он мною раз повторял слово «киклоп», и, не надеясь, что мы поняли, оставлял руль и одной рукой показывая направо на кладку, а другой — тыкая себя в середину лба, напоминал нам об одноглазых циклопах. Автомобиль ехал при этом со скоростью сто километров в час, и на пути часто встречались крутые повороты там, где выступали скалы. Слева был то глубокий обрыв над морем, то дорога приближалась к самой кромке воды…»

По возвращении Ахматова сделает из сицилийского приключения ироническую устную новеллу, так называемую « пластинку», но в тот момент ей было не до иронии. Конечно, «держала фасон», но напряжение и испуг были так велики, что смотреть по сторонам не могла. Только на спину « безумного сицилийца»!  В результате в Катанию приехала измученная и недовольная собой. Ночью почти не спала, а тут еще новое испытание…

Когда  Ирина Пунина  сообразила, что в парадный  зал старинного дворца Урсино, где по традиции вручалась «Этна-Таормина», ведет слишком крутая и слишком высокая каменная лестница, и  что это единственный вход и единственный выход, она так испугалась, что окаменела. А вот Ахматовой, по впечатлению Ирины Николаевны, выдержка не изменила:

«Акума меня одернула и вцепившись в мою руку, начала подниматься с решительностью, которую проявляют люди, готовые к любому риску».

…В «Записных книжках» самой Акумы  подвиг подъема по лестнице Славы  выглядит не столь героично:

 «В Катанье. В древнейшем дворце Урсино(15 век) 12 декабря 1964 года я прочла мою «Музу». Огромная внешняя лестница казалась неодолимым  препятствием. Думала не дойду. Мерещились факелы и стук копыт…Дорога в Рим трудная».

Но тут мне придется чуть-чуть задержаться, чтобы разъяснить , почему А.А. называет свою, и не только свою, дорогу в Рим трудной. Дело в том, что в русской поэтической традиции Рим, начиная со стихотворения Лермонтова «Умирающий гладиатор», это не только мегаполис древнего мира, но и как бы переведенный на эзопов язык символический  образ* имперской России:

Ликует буйный Рим… торжественно гремит
Рукоплесканьями широкая арена:
А он, пронзенный в грудь, — безмолвно он лежит,
Во прахе и крови скользят его колена.

 

Сноска

* Есенин называл  подобные иносказания—образами двойного зрения. А Ахматова объясняла: это все равно,  что сделать два снимка на одну пластинку.

  •  

Древнеримские ассоциации были  настолько привычны для образованных россиян, особенно в 19-м веке, что сосланные на Кавказ декабристы однажды даже встретили императора Николая приветствием римских гладиаторов:  Ave, Caesar, imperator, morituri te salutant.( В 1837 году) Не забудем, конечно, еще и о том, что в Катании Анна Андреевна впервые наяву увидела Этну. Близко, совсем рядом. Живую и грозную. А это не могло не напомнить гениальную строчку из стихотворения Пастернака на смерть( самоубийство) Маяковского: « Твой выстрел был подобен Этне в предгорье трусов и трусих». И Маяковский, и Есенин, и Цветаева, и Мандельштам, и Гумилев… У них, у всех, была своя Этна. А вот она осталась в «предгорье». Как и Пастернак. Те пятеро ушли в смерть молодыми. И не узнали, что у Рима  есть и еще одно жестокое и беспощадное лицо:

Но старость — это Рим, который
Взамен турусов и колес
Не читки требует с актера,
А полной гибели всерьез.

Три года назад, в июне 1961-го, в годовщину смерти Бориса  Леонидовича Ахматову впервые ошеломил ужас беспощадного времени:

Что войны, что чума?—
                         конец им будет скорый,
Им приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен?

И вот тут в Катанье, у подножия вечной Этны ужас неумолимого бега времени вернулся…

 

Но мы  опять  отклонились от главной сюжетной линии. Вернемся  же в замок Урсино, каким он запомнился тем, кто был там 12 декабря 1964 года. Итальянская писательница Джанна Мадзини вспоминает: «Речи, вручение премии, аплодисменты и аплодисменты. Все время сидя, с выпрямленными плечами и высоко поднятой головой…. Но повернулась, захваченная врасплох, когда ей преподнесли в подарок сицилийскую марионетку. Она улыбнулась. Взгляд блеснул как лезвие, когда, нагнувшись, она внимательно и с удивлением всматривалась в эту странную игрушку для взрослых. Еще больше тронуло меня, когда ей подарили большую « Божественную Комедию»…с иллюстрациями Боттичелли. Меня тронуло не только  радостное и восхищенное «О!», которое ее губы явственно обрисовали, но и то, что она сразу же поспешно надела очки, совсем просто, по-домашнему. Она больше не сидела за почетным столом. Она была за своим рабочим столиком наедине с высочайшим произведением, далеко от всяких торжественных церемоний…»

Джанна Мадзини  почувствовалатонко, но не овсем точно. В тот момент Анна Андреевна снова была далеко от Катании. Сицилийская марионетка и Данте с иллюстрациями Боттичелли опять, в который раз за эти декабрьские предрождественские дни возвратили ее в молодость. Боттичелли был любимым художником  ее милой подруги,«Коломбины  десятых годов»— Ольги, Оленьки Судейкиной, актерки  и плясуньи. Героини « Поэмы без героя». «Вся в цветах, как  «Весна» Боттичелли, ты друзей принимаешь в постели…» Десять лет спустя, когда  они бедовали под одной крышей, цветов не было. Были: голод, холод, утраты. Но Коломбина как положено Коломбинам, не унывала, расписывала фарфор, мастерила марионеток…Уезжая в Париж, подарила их Анне. С тех пор веселые Олины  куклы никогда ее не покидали. Жили, вместе с воспоминаниями, в старинном сундуке. Анна Андреевна называла его укладкой.

Познакомились Анна и Ольга на встрече Нового 1912 года. Этот длинный-длинный год был первым дарующим, а не отнимающим годом в жизни Ани Горенко. Тот, кому был известен Замысел ее Судьбы, соблаговолил дать передышку. До сих пор жизнь только и делала, что отнимала: сестер, отца, дом. И вдруг стала одаривать. Да как щедро! Не знаешь, что и делать с привалившим богатством. Своя собака, своя комната в собственном доме мужа, первая книга, впервые Италия. И сын: Гумильвенок. Или, если раскладывать дары Судьбы не по порядку получения, а в порядке удивительности: Левушка, «Вечер», Италия,  синяя комната, собака. Вообще-то отдельная  комната, как и бульдожка Молли, появилась чуть раньше, но впервые они с Молли беспечально уснули в своей постели лишь 1 января 1912 года.

Как встретишь Новый год, таким он и будет. Помня об этой верной примете, Анна с тревогой ждала 31 декабря. Тревога, плавающая, изматывающая, оказалась напрасной. Наконец-то она и Николай Степанович встретили Новый год вместе. Правда, не дома, а в новооткрывшейся  «Бродячей собаке» (официальное название – «Художественное общество интимного театра».)

Сочиненное удивительным человеком Борисом Прониным, красавцем, артистом в силе, выдумщиком и мастером на все руки, это литературное кафе вскоре станет легендой, но тогда, в начале, отношение к « Собаке» было разное. Огромному Маяковскому в подвальчике «жмет», он мечтает о площади. Гумилеву – скучновато; самой любимой из его муз – Музе дальних странствий – здесь нечего делать. Трудоголику Лозинскому утомительно, хотя он и скрывает, что для него самое удобное место на земле –  кабинетный письменный стол. Мандельштаму сильно мешает  публика.  Устный жанр – не его жанр, он не смотрится даже на почти домашней эстраде и шумным субботним ночам предпочитает тихие понедельники, когда можно, состязаясь в остроумии с друзьями, сочинять античные глупости для пародийной летописи «Бродячей собаки»— огромной книги  в самодельной обложке из свиной грубой кожи.

Одной Ахматовой здесь, в «Собаке», на крохотной сценической площадке, в самый раз. Она поняла это сразу же,  когда впервые прочла стихи не через столик, как в редакции «Аполлона» или на Башне  у Вячеслава Иванова, а с эстрады. Все нужное вмиг нашлось. И интонация. И поза («вполоборота, о, печаль…»). И  сценический костюм: узкое черное шелковое платье и старинная шаль. Шаль – прабабкину, кружевную, из  наследных сундуков – извлекла свекровь, наблюдая, как Анна, волнуясь, перебирает  свой « гардероб». Принесла еще и камею – тяжелую, в золотой оправе и тоже старинную.—Бери, бери, к поясу пришпилишь, и, оглядев невестку,  впервые осталась довольна ее наружностью.

И на заседаниях «Цеха поэтов», и на сходках в редакции «Аполлона», Анна долго чувствовала себя немного «дворняжкой». Пообтесавшись, сообразила: среди патентованных умников и затейливых говорунов ее читателей не было. Иное дело «Собака». Здесь что ни ночь – новые восхищенные глаза. Соперничать с питомицами Терпсихоры, что с богиней воздуха Тамарой Карсавиной, что с белокурой « красоткой» Оленькой Судейкиной, было бессмысленно. Но Анна и не воспринимала их как соперниц. Среди гостей «Собаки» куда больше читателей стиха, чем балетоманов.

Вскоре после встречи первого «собачьего» года Гумилев отвез в типографию рукопись жениного «Вечера», заплатив за 300 экземпляров всего сто рублей (цена двух билетов на вечер с Карсавиной!) Тираж крохотный, деньги Николай Степанович выложил авансом, и уже 7 марта 1912 года Михаил Зенкевич вывез из типографии и «Вечер», и свою «Дикую порфиру». Отпраздновать это событие решили в шикарной квартире Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой, будущей героини французского Сопротивления. Вообще-то парадиз принадлежал ее матери, но по особо торжественным дням предоставлялся в распоряжение дочери. На сей раз случай был незаурядный. Новорожденные акмеисты демонстрировали (граду и миру) доказательства конкурентоспособности. В «Поэме без героя»  Ахматова отдаст дань восхищения организаторскому таланту Гумилева, врожденному его умению подчинять хаос законам упорядоченного космоса:

Не обманут притворные стоны,
Ты железные пишешь законы…

Пространство бунта против диктата символистов Гумилев и в самом деле организовал железно. Ядро (штаб, интеллектуальный центр) – шестерка убежденных акмеистов: Гумилев, Городецкий, Мандельштам, Зенкевич, Ахматова, Нарбут. Ближайшее окружение  – открытое литературное объединение «Цех поэтов» с  переменным текучим составом. Группа поддержки – авторский коллектив  журнала «Аполлон», в котором Гумилев, ведущий критик и хозяин отдела поэзии, определяет  главную линию наступления на литературном фронте.

Не последним пунктом задуманного Гумилевым проекта была и презентация «Вечера» и «Дикой порфиры». Гости строго по выбору. Шампанское лучшей марки. Героев торжества Анну Ахматову и Михаила Зенкевича увенчали настоящими, в олимпийском вкусе, лаврами. Лавры закупила в оранжерее Павловска и привезла в город Ахматова. Она же оставила краткое описание этого шоу:

«…Когда одновременно вышли “Дикая порфира“ и “Вечер”, их авторы сидели в лавровых венках. Веночки сплела я, купив листья в садоводстве А.Я.Фишера. Хорошо помню венок на молодых кудрях Михаила Александровича…»

 От лучшего в столице шампанского триумфаторшу вдруг так замутило, что еле досидела до конца триумфа. Почти месяц тревожили ее внезапные приступы дурноты и разные прочие непонятности, но Валечка Срезневская, единственная  подруга, от которой Анна ничего не скрывала, успокоила. Ты же  просто нервничаешь, Анечка, из-за книги. Ну, и весна… Со мной тоже было, но, видишь, пронесло.

Анну не пронесло.

Гумилев отнесся к беременности жены по-деловому— как если бы это не Анна, а бульдожка Молли понесла. В неделю обеспечил «Аполлон» материалами на два выпуска вперед, а ей приказал – ну, почти приказал, не мешкая собираться в дальнюю дорогу. За теплом и солнцем. Дескать, твоя свекровь все беременности просидела в волглом Кронштадте, а потом мучилась с нашими хворями.

Позаботился и о книгах. Привез  и только что появившиеся выпуски Павла Муратова «Образы Италии». Надеюсь, хватит надолго. И  как в воду глядел! Муратовской Италии Ахматовой хватило даже на «Поэму без героя». Николай, знакомый с Муратовым по публикациям в «Аполлоне», вчитываться не стал. Потом, потом, сначала сами будем смотреть и думать. Даже маршрут наметил не по Муратову. «Образы Италии» начинаются и кончаются Венецией. А мы, Аннушка, начнем с захолустья, с итальянской Ривьеры, и обязательно «попробуем парохода». А дальше так: во Флоренции, Риме и Венеции останавливаемся надолго. Остальное мимоездом.

Ехали дешево и  медленно, с пересадками и только к середине апреля оказались в Сан-Ремо.

Прожив здесь неделю у дальних родственников  матушки Гумилева, сели на допотопный пароходик и через Пизу добрались до Флоренции. По плану Николая Степановича следующим пунктом назначения был Рим, но Анна от Рима отказалась. Предпочла вечный город с его громкой мужской славой целой  неделе на родине Данте. Муж уехал один, взяв с нее слово, что будет не только бродить по сумрачным музейным залам, но и кормить сына солнцем. В том, что у них родится сын, Николай был почему-то твердо уверен. Он теперь, после сборника «Чужое небо», стал каким-то уж очень уверенным. Анна даже вспомнила  презрительную строку Блока: шли уверенные и женщины уверенных. К женщинам уверенных в себе мужчин Анна себя не причисляла:

Помолись о нищей, о потерянной,
О моей живой душе,
Ты, в своих путях всегда уверенный…

Стихи получились нехорошие, самоуничижительные, а значит, не искренние. Чувство  пути и пути уже найденного было настолько сильным, что про себя она называла его – седьмым чувством. А вот Коля… Так ли уж он в себе уверен, как кажется со стороны и вчуже? Почему ни разу не спросил, что она думает о «Чужом небе»? Может, считает, что и эта книга, уже четвертая, все еще обещание чего-то большего?

Среди прекрасного чужого изобилия Анна чувствовала себя обездоленной. Вот и Блок после Италии вернулся не просто на родину, а в страну нищеты:

Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые,
Как слезы первые любви.

Когда эти стихи Ахматова прочла впервые, они показались экзальтированными. Ну, прямо культ убожества. Но здесь, в Италии, особенно во Флоренции, где каждый камень свидетельствовал: великое прошлое не умирает, а продолжает жить в настоящем и, может быть, превращается в будущее, – она поняла Блока. Не умом, пуповиной. Через пуповину, как однажды выразился ее старший брат Андрей. Чтобы справиться с проклятием обездоленности, с черно-белой завистью к чужому богатству, надо полюбить обездоленность, сладость обездоленности. Блаженны нищие духом.

Николай с ней не согласился.

– Благороднее полюбить чужое как свое. Трудно? Трудно от слова «труд». Ты когда-нибудь задумывалась, почему? Да потому что каждый из нас, русских, сродни Илье Ильичу Обломову. Лень думать, лень действовать, лень работать. Лень – мать всех русских пороков и мачеха нашего изобретательства. Заметила? Самые изобретательные люди – лентяи. А почему? А потому, что труднее всего оправдать свою лень. Что ты говоришь себе, если чувствуешь, что тебе лень поднять с пола упавший журнал? Или положить на место платяной веничек?

– Говорю: все равно все пропало. А ты?

– А я ничего не говорю, потому что ни книг, ни журналов на пол не роняю.

Ни Оспедалетти, ни Сан-Ремо восхищения Анны Андреевны не удостоились. Унылая итальянская Ривьера. Ничуть не лучше Одессы. И в Генуе больше думала о Тютчеве, чем о здешних красотах. О том, что  именно здесь в Генуе, 1-го декабря 1837-года, поэт назначил тайное свидание будущей второй  жене…

Даже Пиза со своей знаменитой башней оставила почти равнодушной. Впрочем, и Николай сильных эмоций открыто не выражал, хотя и застоялся дольше обычного у мрачно-блестящего «Триумфа смерти». И когда потом, на обратном пути, в хорошую минуту прочел стихи о Пизе, Анна в который раз поразилась его скрытности. Имя художника, написавшего «Триумф», она запамятовала, а вот о том, что Колин «сатана» взят с той фрески, догадалась. «Пиза» была, кажется, первым стихотворением мужа, которое целиком запомнилось ей с голоса:

Все проходит, как тень, но время
Остается, как прежде, мстящим,
И былое, тяжкое бремя
Продолжает жить в настоящем.

Сатана в нестерпимом блеске,
Оторвавшись от старой фрески,
Наклонился с тоской всегдашней
Над кривою пизанской башней.

Зато Флоренция… И день был пасмурный, и время утреннее, но Анна уже через час рухнула. Похоже на солнечный удар. Гумилев сказал это небрежно, как о простуде – похоже на грипп. И добавил: в твоем положении желательны солнечные ванны, а не солнечные удары.

Оставшись на неделю одна во Флоренции, пока Николай Степанович изучал Рим, а как потом признался, и Неаполь, Анна Андреевна очень-очень старалась отделаться стихами от завораживающих воображение флорентийских достопримечательностей. И не могла отделаться. Тяжесть культурного слоя в городе Данта не просто давила, как в Пизе, а подавляла, хотя ничего, кроме общих мест, ни об авторе «Божественной комедии», ни о милом городе его тогдашняя Анна не знала. Немые древности не складывались в картину, образы Италии расплывались, линии исчезали. Четким, как в перевернутый бинокль, она видела лишь  деревенское Слепнево, бедное и смиренное:

Когда шуршат в овраге лопухи
И никнет кисть рябины темно-красной…

Еще более тяжкое бремя былого навалилась на нее в Венеции. Не в подъем. Дать можно только тому, кто в состоянии взять. И удержать. Она – не в состоянии. Пока не в состоянии. Вот разве что вышить «бисерным почерком» бытовую картинку, подобрав  закатившуюся на ярко-зеленый газон голубую с золотом стеклянную бусину: «Золотая голубятня у воды…»

Впрочем, к концу путешествия даже Николай выдохся. Венецию изучал методично, по частям. Сначала сам город, потом окрестности. Но как-то вяло, без всегдашнего энтузиазма. А вот Анна только в Венеции и очнулась. Случилось с ней это в самый последний день, когда случайно оказалась в том месте, куда хотела попасть еще до того, как приехала в Италию. Когда еще в поезде прочла у Муратова про венецианские карнавалы:

«Маски, свечи и зеркала – вот что постоянно встречается на картинах Пьетро Лонги. Несколько таких картин украшают новые комнаты музея Коррер, заканчивая стройность этого памятника, который Венеция воздвигла наконец своему XVIII веку. Здесь есть ряд картин, изображающих сцены в Ридотто. Этим именем назывался открытый игорный дом, в котором дозволено было держать банк только патрициям, но в котором всякий мог понтировать. Ридотто был настоящим центром тогдашней венецианской жизни. Здесь завязывались любовные интриги, здесь начиналась карьера авантюристов. Здесь заканчивались веселые ужины и ученые заседания. Сюда приходили после прогулки в гондоле, после театра, после часов безделья в кафе на Пьяцце, после свиданий в своем казино. Сюда приходили с новой возлюбленной, чтобы испытать счастье новой четы, и часто эта возлюбленная была переодетой монахиней. Но кто бы мог узнать ее под таинственной “бауттой”, открывающей только руку, держащую веер, да маленькую ногу в низко срезанной туфельке. Когда в 1774 году сенат постановил закрыть Ридотто, уныние охватило Венецию… На картинах Лонги перед нами Ридотто в дни его расцвета. В зале сумрак, несмотря на блеск свечей в многочисленных люстрах… Кое-где слабо мерцают зеркала. Толпы масок наполняют залы. “Баутты” проходят одна за другой, как фантастические и немного зловещие ночные птицы. Резкие тени подчеркивают огромные носы и глубокие глазницы масок… большие муфты из горностая увеличивают впечатление сказки, какого-то необыкновенного сна. Среди толпы “баутт” встречаются женщины-простолюдинки в коротких юбках и открытых корсажах, с забавными, совершенно круглыми масками коломбины на лицах. Встречаются дети, одетые маленькими арлекинами, страшные замаскированные персонажи в высоких шляпах и люди, напоминающие своими нарядами восточные моря. Все это образует группы неслыханной красоты, причудливости и мрачной пышности. Наш ум отказывается верить, что перед нами только жанровые сценки, аккуратно списанные с жизни».

Венеция не самого славного из веков ее славы, отнятая у забвения тщательно-аккуратной кистью отнюдь не самого знаменитого из ее живописцев, была сродни ахматовскому Петербургу. Царь-плотник восхотел выстроить на Васильевском острове росский Амстердам. Разумная супруга безумного Павла укоренила в своей резиденции идеальный образ Центральной Европы, какой ее помнила  и обожала, – ухоженной и обихоженной, соразмерной с необходимым и достаточным. И все, потеснившись, сроднилось, подчинившись жеманному, но верному вкусу Марии Федоровны. Русский фарфор и французские гобелены. Персидские ковры и итальянская керамика. Английские акварели и монастырские вышивки. Анна любила и очаровательно женскую смесь Павловска, и петровские сны о Голландии. И все-таки самым-самым своим был тот Петербург, который на венецианский манер построили для двух знаменитых императриц великие итальянцы. В «Поэме без героя» она не забудет напомнить нам об этом:

И как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота,
Тихим голосом говорю:
«Вы ошиблись, Венеция дожей –
Это рядом…» Но маски в прихожей…

И еще там же:

Между «помнить» и «вспомнить», други,
Расстояние как от Луги*
До страны атласных баут…

Сноска

* Луга—маленький городок, практически поселок городского типа, на границе Ленинградской области. Во времена сталинских репрессий в Луге разрешалось жительствовать « врагам народа», у которых кончился срок высылки в места более отдаленные. Среди «луговчан» у А.А. было несколько знакомых –«бывших» ленинградцев.

 

В 1978 году Микола Бажан, в декабре 1964-го сопровождавший Ахматову, опубликовал в журнале «Дружба народов» странный текст. Цитирую:

«…Ахматова встала. Киноаппараты почти вплотную приблизились к ней. Неторопливо произнося каждое слово, она начала свою речь. Говорила по-русски, лишь цитаты из Данте и Леопарди произносила на языке оригинала. Просто, без какого бы то ни было эмоционального напряжения прочла отрывки из поэмы « Сон» и стихотворение о Данте. Сказала о своей давней влюбленности в Италию, в ее литературу».

Что случилось с почтенным  писателем? То ли все забыл и теперь фантазировал на тему,  то ли, за давностью  лет, в его памяти слились в одно два события—поэтический вечер в Таормини, в маленьком отеле Св.Доминика, и официальное торжество в Катаньи? Не знаю. На самом деле в замке Урсино, как впрочем и и Таормино, ни цитат из Данте и  и Леопарди, ни речей  Ахматова не произносила. С ней от волнения и перенапряжения случилось самое ужасное, что только может случиться с поэтом в ее положении —она забыла свои стихи. Она, которая никогда ничего не забывала! Вот как описан припадок ее беспамятства в воспоминаниях Ирины Николаевны Пуниной:

«Совершенно неожиданно выяснилось, что Ахматова должна что-то сказать. Общие слова приветствия и благодарности от советской делегации, переведенные Брейтбурдом (переводчиком.—А.М.) не удовлетворили присутствующих. Хотели слышать Ахматову. Акума вызвала меня на сцену.—Что делать? Говорить не буду! Брейтбурд просит прочесть стихи. Сурков говорит — «Мужество».—Не помню. Есть ли у кого-нибудь книжка?— Нет. Твардовский взял у меня пригласительный билет и сказал, что напишет. В это время Акума спросила: — Ирка, что читать?  Я спросила:—«Ты ль Данту диктовала»—это хочешь?—Да! Да! Но все-таки напиши. Я взяла у Твардовского пригласительный билет и начала писать. Акума сама закончила. Она встала и прочла:

Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.

И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я».

15 декабря 1964 года  Анна Ахматова, вместе со всей свой « свитой», выехала в Рим. Остановились в дорогом отеле. Но потом, по истечении означенного в договоре срока пребывания советской делегации в Италии, перебралась вместе с Ириной  в гостиницу попроще, где и прожила до 25 декабря. За свой счет и  практически на общих основаниях. Здесь же и узнала, видимо, от сотрудника посольства, что в «Литературной газете», в том же номере, что и отчет Г. Брейтбурда о торжествах в Катании, опубликована заметка следующего содержания: «15 декабря Оксфордский университет принял решение о присвоении А.А.Ахматовой почетной степени доктора филологии».

Труды и дни Ахматовой последнего десятилетия подробно документированы.  Единственное  белое пятно — римская десятидневка в декабре 1964-го.

Лидия Корнеевна Чуковской, побеседовав с  Анной Андреевной в феврале 1965-го, сделала в Дневнике лаконичную запись: «Я начала расспрашивать об Италии. По-видимому, поездкой она недовольна. Не Италией  недовольна, а  своей поездкой, т. е. отношением тамошних людей  к ней».

Не думаю, чтобы у Ахматовой  были причины для недовольства итальянцами. Разве что министр оплошал. Опоздал на премиальное торжество, да еще и оказался  не тем министром – не культуры, а спорта. Скорее всего, небрежно отнесшиеся к ней люди—сотрудники советского посольства в Риме. Они, как рассказывала А.А.  В.Т. Шаламову, в Риме не спускали с нее глаз.  Надзор неприятен, и все-таки, думаю, что раздражал он Анну Андреевну не сам по себе, а тем, что помешал  хотя бы запланировать полулегальную отлучку из Рима в Париж. Предположение кажется невероятным, однако известно, что в декабре 1964-го в старо эмигрантских парижских кругах Ахматову почему-то уверенно ждали. Да и так ли безумна была эта надежда? Задержится же она в Париже в следующем году? На обратном пути из Лондона! Да еще и на целых три дня! По техническим причинам? Так почему бы не сымитировать аналогичные липовые причины и в этот раз? Допустим, вернуть Великую княгиню русской поэзии на родину кружным путем, через Францию? Впрочем, невозможность подобной авантюры должна была выясниться в первые же дни. Ну, а все оставшееся до Сочельника время? Чем оно было наполнено? С Ириной Николаевной  понятно. Искусствовед по образованию, первая заграница…Анна Андреевна не могла не сделать своей «воспитаннице» (так представляла она Ирину Пунину итальянским журналистам) « царственный подарок». Нельзя не привезти подарки и оставшимся в  России друзьям. Особенно тем, у кого «ничего не было». А одаривать Анна Андреевна любила. И не пустяковыми сувенирами, а чтобы и с пользой, и со вкусом. Бродскому и Найману, к примеру, привезла по теплой и легкой курточке, а милой своей заботнице Нине Антоновне Ардовой —пушистый халат…

И все-таки, предполагаю, не только мечта о Париже и маленькие женские необходимости задерживали Ахматову в Риме. В долгие вечера и бессонные ночи (Ирина, набегавшись по музеям, засыпала рано и беспробудно) она ждала. Ждала и верила, что дождется. Недаром же там, в Катанье, вернулись к ней стихи к Музе. Среди полного беспамятства, вдруг, неожиданно  включился прожектор памяти… Медленно проступает текст. Он  и сейчас у нее  перед глазами. Вот только невидимый редактор самовольно изменил одно слово. У нее было: «Что почести, что юность, что свобода пред милой гостьей с дудочкой в руке». А стало: « Что почести, что старость, что свобода…» Осип Мандельштам говорил про себя: я, мол, по природе ожидальщик, потому и не умею ждать. Она  умела. Смертельно устала от рабского этого умения, и все-таки ждала. Даже придумала название для своего так и несбывшегося Итальянского цикла: В пути. А та, с дудочкой, не приходила и не приходила. И вдруг, с ней всегда так: вдруг… В Римский Рождественский Сочельник, 24 декабря. В святой  для нее день, день знакомства с мальчиком Гумилевым, кто-то ночной, «без лица  и названья», невидимый, но знающий, что теперь она плохо слышит, прокричал, продиктовал в самое ухо—итог, заключенье всей ее жизни! Странной, долгой, удивительной своей цельностью:

И это станет для людей
Как времена Веспасиана,
А было это— только рана
И муки облачко над ней.

Tags: , ,

Еще нет комментариев.

Оставить ответ