«Расскажи мне, отец»

«Расскажи мне, отец»

Юлия Драбкина

Юлия Драбкина родилась в Беларуси (Гомель) в 1977 году. Окончила русско-английское отделение филологического факультета Гомельского Государственного университета им.Ф.Скорины. В 2000 году переехала с семьей в Израиль, где и живет по сей день. Преподает английский в школе.



*      *      *

Загляни между строчек в мои письмена
и, быть может, увидишь, как трудно весна
сквозь печаль пробивает дорогу.
Там, в условиях вечной душевной пурги
мне такая судьба – начищать сапоги
по пустыне идущему Богу.

Там, свернувшись на груде вонючих вещей,
спит в обнимку с котом бомжеватый кощей,
беззащитные тонкие ноги…
Очутившийся в плотном базарном кольце,
с выражением счастья на пьяном лице
что-то дикое пляшет убогий.

Там на странном наречии реки шумят.
Там ничейная девочка – задник замят
восхитительно розовой пяткой,
но пространство на время легло набекрень,
и – пока незнакомая – взрослая тень
провожает девчонку украдкой.

Там колеблется стрелка: пора – не пора…
Там следы после нас подметают ветра,
погоняемы строгим Эолом.
Там, прикрывшись на миг занавескою век,
в человеке себя узнаёт человек –
в уязвимом, израненном, голом.

Там беззвучно мои существуют слова,
о которых не знают ни Бог, ни молва,
ни болтливое племя сорочье.
Загляни между делом в мои письмена
и увидишь, как бьется живая весна
в не написанном мной междустрочье.


*      *      *

Это где-то послышалось звонкое «дзынь» –
под мотив полуночного вальса
крепкий ян расколол утонченную инь
и нечаянно с нею смешался.

Это рухнула, будто расстрельная, высь
не стерпев непосильной нагрузки,
эсперанто и русский внезапно слились
в неродной диалект «эсперуски».

Это мир – неуклюж и на мир не похож –
просто глобус в цветистом декоре,
заблудился на карте серебряный Сож
да и впал в Средиземное море.

Это застит глаза то ли пыль, то ли дым –
растворяются в облаке дыма
все земные дороги, ведущие в Рим,
исходя из Иерусалима.

И несешься, как будто планета пуста…
Только в зеркале заднего вида
собираются в форму святого креста
поднебесные звезды Давида.


*      *      *

Коптит июнь. Расплавлен потолок.
Кипящий воздух разум истолок.
Всё умерло – воскреснет после лета.
По Аленби фланируют киты.
«Куда? Откуда?» – спрашиваешь ты.
Но те, смеясь, уходят от ответа.
Невидимые маги всех мастей
на сотни лет грядущих новостей
в большой блокнот записывают сводки.
К полудню солнце входит в полный раж,
лучами плотно штопая пейзаж,
как штопают последние колготки.
Поребрики дымятся и горят,
горят дома, поставленные в ряд.
Уткнувшись носом в грязную подушку,
бродяга то ли умер, то ли спит,
а рядом, напевая, царь Давид
вывешивает небо на просушку.
Такие, брат, нестройные дела.
Из Яффо голосят колокола,
напрасно призывая ветродуя.
Душа полдня играет болеро
в шкатулке микрогорода Зеро,
где у прибрежной линии иду я,
не чуя ног, по кромке голубой,
впустую рассыпая за собой
густые кириллические знаки…
Так серенькой пичужке не дано,
усевшись на раскрытое окно,
выстукивать трактат о Пастернаке.


*      *      *

Расскажи мне, отец, про далекого времени хрип,
о военных мальчишках, ушедших навек в катакомбы,
расскажи мне в стотысячный раз, как тогда не погиб,
убежав за мгновенье до взрыва осколочной бомбы.

Расскажи о «потом», о цене на набор хрусталя,
о Дюма по талонам, о водке почти за бесценок,
как большую страну, на своих и чужих не деля,
на глазах превращали в ухоженный общий застенок.

Расскажи о словах, выстилающих скользкое дно –
как молчали о видимом, нервно грызя заусенцы,
расскажи мне без правил – из них я теперь все равно
доверяю бесспорно лишь правилу Джоуля-Ленца.

Расскажи про эпоху болоньевых синих плащей,
про задушенный «Голос Америки» в радиосети,
о «хрущевках», в которых в отсутствие прочих вещей
неизменно рождались лишь горькие мысли и дети.

Как играл гармонист по субботам в саду городском,
как в июле стоял над землей аромат чернобыла,
расскажи мне о маленькой девочке с красным флажком
и ладошкой в ладони твоей – чтобы я не забыла.

Расскажи, не скупясь на детали, про хрупкую связь
между прошлым и может-быть-будущим, не украшая,
назови все как было и есть, испугать не боясь –
я давно подросла, я уже безвозвратно большая.

Расскажи мне о том, что моя и вина и беда
в неумении жить вне пределов своей «одиночки»,
расскажи мне о том, что ни в коем, ни-ни, никогда
не положено честным отцам пересказывать дочке.

Расскажи мне, пусть долго еще остаются свежи
в моей памяти это внешкольные сердцу уроки,
расскажи мне свою непростую и долгую жизнь –
я вошью ее тихим анапестом в крепкие строки.

Промолчи мне, отец, про грядущего времени хрип,
о мальчишках моих, уходящих опять в катакомбы…
Хорошо, что ты жив. Что ты есть. Что тогда не погиб,
убежав за мгновенье до взрыва осколочной бомбы.


*      *      *

Перелетом успешно поправ
неизменный закон бытия,
по которому время съедает любое пространство,
задыхаясь от запаха трав,
это будто бы я и не я
прохожу по бесславным местам своего хулиганства.

Сладкий воздух вдыхаю взаймы,
задавая (себе на беду)
те пустые вопросы, которым не будет ответа.
Знают всё, оттого и немы,
только лебеди в тихом пруду.
Расскажите, откуда вы, лебеди, знаете это?

У моста раздает по ветле
проходящим хмельной старичок.
Словно ставшая праведной жертвой чьего-то коварства,
примостившись на теплой земле,
прижимая щекой кулачок,
моя родина спит под амбарным замком государства.

Но сниму на мгновенье затвор
с навсегда не оставленных мест –
из-под крыши испуганный голубь вспорхнет шестикрылом.
Мои исхоженный маленький двор,
мой парадный хрущевский подъезд…
И по-взрослому я неуклюже качусь по перилам.


*      *      *

Приснилось, что ты не вернулся ко мне,
пошел покурить и исчез в тишине,
но призрак в квадрате балкона,
замешкавшись будто, с тобой не исчез,
прилег, обретя твою форму и вес;
и я приняла благосклонно.

Сочувствуя, чем-то стараясь помочь,
сгустилась сильнее тягучая ночь,
чтоб я не заметила, кто ты
и как постепенно, живое губя,
чумной обездушенный призрак тебя
во мне заполняет пустоты.

Но хлопнула вдруг незакрытая дверь,
и страшно: как будто неведомый зверь,
там кто-то маячит в проеме.
Моя под тобою немеет рука,
и хлопьями падает снег с потолка
в за ночь отмороженном доме.

Глаза приоткрою, проснувшись на треть –
я все поняла и хочу посмотреть,
как дикая снежная стая
сожмет нас в своем леденящем кольце.
И снег на твоем заостренном лице
лежит аккуратно, не тая…


*      *      *

Налитые усталостью ноги с трудом поднимая,
каждым шагом с растущим борясь притяженьем земли,
как старуха, зима одиноко плетется хромая,
всё слабее стучат по дороге ее костыли.

Ледяная, забравшая душу, уйди, недотрога,
дай хотя бы немного оттаять сердечной золе.
Так идут, не дождавшись толики внимания Бога,
не оставив следов на снегу, на песке, на земле.

Не упасть в темноте, не сломаться, добраться к утру бы –
хладнокровная склабится ночь, в ожидании вся.
Но вальсирует время, сжимая циничные губы,
в омертвляющем танце с собою февраль унося.

Так, держись-не держись – не остаться ни в жизни, ни в слове,
словно кто-то краплёные карты бросает на фарт.
Посмотри: оглашенный, губу прикусивший до крови,
оглушённый, стоит на посту невменяемый март.


*      *      *

Пойдем, я покажу тебе места
на самом дне житейского колодца,
где каждый вечер – с чистого листа,
на случай, если утро не начнется,
где боль уходит на ночь только в стих,
где каждый слог поэтому неистов,
где солнце смертоносно для своих,
но воплощает радость для туристов,
где полной тишины на полчаса
навряд дождешься, терпелив и кроток,
где режут слух густые голоса
прокуренных насквозь восточных теток,
где, веря, что останутся в раю,
спешат занять места в воротах рая,
как те, что проживают жизнь свою,
молитвенником книги заменяя,
где, выбрав подешевле из отрав,
я, нетрезва, разнузданно-игрива,
как девка, стыд и совесть потеряв,
вползаю на колени Тель-Авива,
где умирать умеют налегке,
нарочно не зализывая раны,
где, думая на русском языке,
я так устала жить на иностранном,
где по ночам бормочет на луну
какой-то полоумный местный тесла…
Пойдем, я покажу тебе страну,
в которой, вопреки всему, воскресла.


*      *      *

Бредешь по песчаному пляжу, случайный подкидыш
своей неслучайной страны, а вокруг суета,
и слышишь диковинных птиц неразборчивый идиш,
и видишь, как будто бы в рамке большого холста:

слегка обнажая верхи золотых колоколен,
на кронах редеют замедленно листьев ряды,
но воздух по-летнему душен, и горек, и болен
от первого раннего света до первой звезды.

И солнце вздымается паром в небесном кадиле,
спасения нам не суля – хоть совсем не дыши:
мы в этой горячей земле уже так наследили,
что, кажется, негде упасть и огрызку души.

А где-то, часах в четырех, по воздушному трапу
неслышно спустилась зима в сапогах и пальто,
задумчивой осени сходу давая на лапу
и щедрой рукой наливая бездомным по сто,

от Горького парка пешком до Бульвара Шевченки
прошла и расставила белый холодный конвой,
и Минск, как ребенок, к груди поджимая коленки,
укрыл одеялом пороши себя с головой.


*      *      *

Мы сбежали в сентябрь, в расписание ночи без сна,
наши легкие души знобит, нам близка тишина,
что, взлетев от горячей земли, над водою повисла.
Ни намека на черные пятна в душе и в дали,
и такая судьба, что, на сколько ее ни дели,
все равно никогда не получатся целые числа.

Мы положим две жизни в общак и не будем делить,
между нами невидимым богом натянута нить.
«Ты моя, – говоришь, – навсегда и жена, и невеста»
И целуешь до боли, до странных бессмысленных слез,
до нехватки дыханья, до спутанных мокрых волос;
и на этой планете мы заняли лучшее место.

Мы лежим в темноте над рекой, нас не видно нигде,
наши звезды, упав, растекаются в сонной воде,
наше время забросило якорь в прибрежную тину,
и сочится тепло через карстовый тонкий разлом,
и сплетаются наши вселенные мертвым узлом,
и неоновый отблеск луны обрамляет картину.

Мы болтаем о том, что полгода всего до весны,
что отсюда начало возьмем, что преступно юны,
что у нас на сегодняшний день ни копейки, ни крова.
По воде на безвёсельной лодке надежда плывет…
«Через год, – говоришь, – ты мне сына родишь». Через год
мы погибнем в Освенциме. Осенью 42-го.


*      *      *

Не потому ли, что сильнее свет
бьет по глазам в ненаших палестинах,
здесь все не так, как в Минске и Москве –
по-новому, но тянет из гостиных
ремонтом перегнивших старых крыш
и запахом студенческой столовки,
где очередь стоит, и ты стоишь,
последний, бесприютный и неловкий.

Не потому ли, что напрасный труд
прикидываться тем, которым не был,
что я тебя из памяти сотру
не позже, чем заря окрасит небо.
И если не привык, то привыкай,
разумное и злое щедро сея:
не напасешься добрых навсикай
на каждого слепого одиссея.

Не потому ли, что иных уж нет,
иные размножаются в неволе,
божественным стечением планет
считая этот бред. Не оттого ли
порочной называю нашу связь,
любя ее как малость (или милость).
Ты знаешь, жизнь не то чтоб удалась –
она как будто вовсе не случилась.

Не потому ли ты ко мне приник,
что всё пройдет, болезненно и остро,
что все мы здесь не больше, чем на миг,
с последующей высылкой на остров,
где ничего в округе, кроме льдин.
И корабли надежды затонули.

Не потому ли ты всегда один
и я всегда одна? Не потому ли…


НЕ СТИХИ

И снова будет сегодня сниться: кошмарный ливень, собачий вой,
допрос с пристрастием на границе; упрямый въедливый постовой
посмотрит в паспорт и ставит просто отказы-штампики на судьбе;
и, замыкаясь, ряды форпоста не пропускают меня к себе.
Так и останусь на распродаже по низким ценам скупать грехи.
А кто-то мудрый прочтет и скажет, мол, не стихи это, не стихи.
И кто-то умный начнет глумиться, знакомый вновь заведя куплет,
что сердце рвать неприлично в тридцать, что опоздала на десять лет.
Мол, напиши, как луны камея собою красит небес парчу,
а я о звездочках не умею, а я о бабочках не хочу.

Я напишу о глазах ребенка, распознающих любую ложь,
о том, что рвется не там, где тонко, а там где этого меньше ждешь;
о том, как в доме напротив прячут мужской, срывающий крышу плач;
о том, как времени ушлый мячик безостановочно мчится вскачь,
живых людей превращая в маски на зависть куклам мадам Тюссо,
что мертвым грузом в его запаске – фортуны пятое колесо;
что, несмотря на чины и масти, одна на всех у него печать.
Я напишу (как усталый мастер о самом грустном всегда молчать)
о том отчаянном женском пьянстве, что незаметно в тени кулис,
о заоконном ночном пространстве, к утру сильнее зовущем вниз;
я напишу себе послесловье на грязном зеркале, словно тать,
такой горячечной бурой кровью, что ты не сможешь меня читать…

Прохладно. Слышится звук негромкий (полощет ноги в воде луна).
Стою у суток на самой кромке, всепримиряющей с гладью дна,
там, где кончается божья помощь и начинается путь домой.
И чей-то смех разрезает полночь, знакомый, нервный. Похоже, мой.


*      *      *

Вот – рукою подать – благоденствие:
ухватись и впадешь в забытье.
Вот висит уже сотое действие,
ни в кого не стреляя, ружье.
Вот подсчеты: потеряно, пропито,
разбазарено столько-то дней,
конвертация личного опыта
происходит с годами больней.
А, плевать! Лучше выйду на улицу,
все плохое закрою на ключ.

Город. Пасмурный вечер сутулится
от синеющей тяжести туч.
Бог Потопа на небе куражится,
под ногами – река широка.
Я промокла. И счастлива, кажется:
и родители живы пока,
и мелькает гроза фотовспышкою,
и глаза все еще горячи,
и ребенок прижался под мышкою –
а других и не надо причин…
Горизонт золотистою граппою
заливает закат-винодел,
дождь оконные стекла царапает,
доводя до двухсот децибел
силу звука в природе. Но где его
перекрыть тишиной островной…
Лужа корчит лицо лицедеево,
поднимаясь от ветра волной.

До чего же твое праотечество
суетливо, отец Авраам:
чуть зима – и бежит человечество
врассыпную, скорей по домам,
то молитвы, то детские жалобы
вперемешку бубня на бегу.
Да и я о своем рассказала бы,
только вслух не могу, не могу,
безвозвратно теряю звучание,
стоя в центре людской толчеи.
И бессрочная эра молчания
наступает на пятки мои…


*      *      *

Проснуться утром, глаз не открывая…
Вокруг температура нулевая,
и значит, ставки – только на зеро.
Угрюмо ветер разрыхляет небо,
и пусть не снег, хотя бы запах снега
врывается в горячее нутро.

Атланты, на погоду невзирая,
изящно крыши зданий подпирая,
стоят. Такая красота везде,
что сердце закипает, как в реторте.
Старик Декабрь борозды не портит,
и все идут по этой борозде.

На площади в толпе мелькает Санта
с лицом юнца и с прытью коммерсанта
прохожим предлагает ерунду.
И каждый раз, как падает монетка,
он, Санта, Рождества марионетка,
задорно Jingle Bells дудит в дуду.

В подъезде у нечистой батареи
залетный Эрос молча руки греет,
свой лук на время в стороне сложив.
Он постарел – вся голова седая,
но держится, логично рассуждая,
что раз замерз, по крайней мере жив.

Чихает дух Европы, он простужен,
но и таким сегодня очень нужен,
как человеку – верные слова.
А человек (эх, жаль, что он не птица)
вдохнув поглубже, в самолет садится,
домой, поближе к месту рождества.


*      *      *

Крупицу кислорода зачерпнуть
в закат из ниоткуда тихо выйдешь.
Земля, приём, ответьте кто-нибудь,
на хинди, эсперанто или идиш.
Молчат. Остаток солнечной зимы
с шипеньем умирает в Иордане.
Смотри туда, однажды так и мы,
но не сейчас,
когда-нибудь,
когда-ни…

Когда скривит земное время рот,
по-блядски напомаженный и яркий,
нас будут ждать у адовых ворот
(«Жидам собраться в 9 возле арки»).
Угрюмый город – сер, осиротел –
задержит вдох, приспустятся знамёна,
и все придут, и мы с тобой в хвосте,
и нас по списку сверят поименно.
И бог, отставив в сторону стакан,
наполненный бессилием до края,
как есть – сентиментальный старикан,
всплакнет, по-детски сопли вытирая.

Прислушайся, как бьется о карниз
мелодия скрипично-дождевая:
то капли божьих слёз спадают вниз.
Лишь на такую скрипку уповая,
старательно учу ее азы,
и ей не в такт, затягивая действо,
всё льется, льется русский мой язык
сквозь призрачное сито иудейства.

Tags:

Отклики: 4 в “«Расскажи мне, отец»”

  1. 06. Апр, 2014 в 5:16 пп #

    Прекрасная подборка, Юля. Для тех, кто тебя не знает — радость открытия, для тех, кто знает — всегдашнее удовольствие от чтения.

  2. 11. Апр, 2014 в 8:14 пп #

    Юля, отличная подборка! С удовольствием читаю твои стихи… И размышляю…

  3. 05. Июн, 2014 в 12:43 дп #

    Волшебные стихи! Спасибо Вам, Юлия!

  4. 05. Июн, 2014 в 11:38 дп #

    Большое спасибо всем! Мне приятно.

Оставить ответ